Браво А. Комендантский час для ласточек
Шрифт:
…Отшумел, отшелестел ливень, и свет в Абель-Сантамария погас: еще одна загадка де ла революсьон. Горы Сьерра-Маэстра на горизонте кажутся пейзажем импрессиониста; во влажной дымке мерцают отдаленные огни Сантьяго. Бронзовый Дон-Кихот держит на острие копья уже целый стеариновый сталактит, а Ольга все курит и рассказывает…
История Ольги, рассказанная в Абель-Сантамария, когда погас свет
Правду написал один заезжий журналист из «Комсомолки»: наши девчата бегут сюда от серых будней. Да, хуже всего была именно серость. Мать всю жизнь за копейки хребет ломала на деревообрабатывающем комбинате; отец умер рано — от водки. Спился и брат, сел в тюрьму. После этого мать тоже стала в рюмку заглядывать. Жили мы в бараке, сортир на улице, соседи — такие же пролетарские семьи: пьянь, мат-перемат, драки, поножовщина. Ты же знаешь наш залинейный район. У нас там даже небо всегда одного цвета — серое, отекшее, вот-вот, кажется, харкнет тебе в лицо туберкулезной мокротой, как амнистированный зек.
Поступила в пединститут. Обрадовалась, дурочка: наконец-то вырвалась! Но в общаге то же самое: водка, безденежье и серость. Да и от мысли, что через пять лет в родную школу возвращаться, где с каждым годом за парты садится все больше детей алкоголиков, страшно делалось. Песня, помнишь, была в те годы популярна: «Куба далека — Куба рядом…» Она и оказалась рядом, хе-хе, ближе некуда: в моей койке. Хорхе был самый лучший диск-жокей в институте; слушали с ним рок, джаз, травку курили — балдели. Ну, а что был он черным аж до синевы… да хоть бы и зеленым в крапинку, только б не классическое трио белорусской женщины с рабочей окраины: водка, побои, матерщина. Когда спохватилась, что забеременела, все сроки были пропущены. Ну что, одолжила денег, сунула врачихе на лапу, та пообещала сделать аборт, положила меня в отделение, а сама на работу не вышла. Меня уже в операционную привезли, маску дали, уплываю я, значит, и вдруг слышу рев врача: «А эта, мать ее так, что здесь делает? Ей же рожать скоро!» Сразу не выгнали, оставили до утра в коридоре — отлежаться после наркоза. Лежу, рыдаю. Тот врач, что аборт мне делать отказался, как раз в ночь дежурил. Надоело ему, видно, слушать, как я скулю, а может, пожалел. «Успокойтесь, женщина. Если уж это дитя такое нежеланное на свете, зачем ему жить? Я вам сделаю. Завтра найдите меня». Всю ночь над его словами размышляла, а утром отыскала того врача, чтоб сказать: спасибо, не надо.
В роддоме сразу же слухи поползли: родилась моя Катюха с темным пятнышком на попке. Одна студентка, что вместе со мной лежала, от ребенка своего отказывалась — обычного, белого; юристка от ее кровати сразу ко мне направилась: «Пиши, что отказываешься от своей черножопой, чтоб мне сюда два раза не бегать». Я ту юристку на три буквы послала. Тогда в нашем институте как раз чепе случилось: студент-кубинец под поезд бросился — родители девушки не позволяли им встречаться; ректор сам в Гавану труп отвозил. Потому нам с Хорхе сразу же дали отдельную комнату в общаге, живите, мол, радуйтесь. Только радости не получалось: на улицах мне вслед камни, комья грязи швыряли, когда я с коляской на прогулку выходила. Каких только матов не наслушалась! Теперь ты понимаешь, что пути назад у меня не было: малую-то пришлось бы в сад отдавать, потом в школу. И так далее...
Встретили меня здесь весьма прохладно. Мать и сестра Хорхе лезли драться, воровали еду у Катюхи. А что Хорхе, спрашиваешь? Я приехала на остров за революционером, а оказалась женой аборигена, которого сразу же по приезде поразила национальная болезнь — лень. С утра до вечера Хорхе не менял горизонтального положения: слушал музыку и поглощал пиво. Когда не оказывалось денег на пиво, переводил тело в вертикальное положение, продавал другим аборигенам что-нибудь из моих пожитков — пузырек одеколона, бусы — и вновь ложился на диван. Это длилось месяцами. Здесь никто не думает о деньгах, не вкалывает, как мы: обязательный продуктовый паек в магазине стоит копейки, а больше все равно ничего не купишь.
«Мне надо для счастья три вещи: пиво, музыка и женщина», — говаривал Хорхе еще в Союзе. Я-то думала — шутит. Первые два компонента имелись в наличии, вскоре появился и третий: Хорхе спутался с негритянкой. Тогда я решилась: подала на развод, выбила у местных властей квартиру, да вот ошибку сделала, что Хорхе к себе пустила: семь лет выживал меня оттуда, двенадцать судебных процессов выдержала! Из-за Катьки отступилась, плюнула, потому что у ребенка невроз начался. Голодала, работала днем и ночью, чтоб только денег собрать. Наконец, скопила на хибару; те три тысячи песо у меня местная аферистка выцарапала, подсунув липовые документы на дом… Почему не уехала? А куда? К матери-алкоголичке? Брату-рецидивисту? Вот эту квартиру — вторую — я у мэра Сантьяго знаешь, как выманила? Горбачев на Кубу с визитом приехал, так пригрозила местным, что пожалуюсь ему лично. Поверили: тогда еще кубинцы Совдепии кланялись, по крайней мере ордер мне выписали в тот же день. Обклеила я последний угол обоями, села в углу… и, знаешь, в первый раз про житье-бытье разрешила себе задуматься. Смотри, что получается: от чего я в молодости так отчаянно удирала — то и получила: побои, унижение, работу каторжную. Видно, со своей колеи не выскочишь, а? И ради чего было страну менять? Ну разве что…
Вот сейчас приеду я домой, в барак свой на улице Залинейной, он при Брежневе стоял, при Горбачеве стоял и при новых властях, сколько б их не было, стоять будет. Шмотки на мне из Cubalse, в ушах бриллианты — разумеется, фальшивые, но кто про это знает. Соседки позеленеют от зависти: «Глянь, Олька с загранки прикатила, вся из себя. Во счастливая! Повезло же бабе. А мы тут болтаемся, как дерьмо в проруби…» — «Ясный пень, — отвечу, — повезло! Да еще как!»
В школе ее считают чудачкой. Зовут ее Андрия Бланка Ниевес; «nieve» — снег, «blanca» — белая. Кубинская Белоснежка, чернокудрявая Снегурочка с глазами, похожими на спелые вишни, Андрия никогда не видела снега. Ей шестнадцать, а она не участвует в групповых секс-забавах на пляже и даже не имеет парня(передача
для молодежи по местному телевидению; ведущая беседует с девочкой: «Сколько тебе лет?» — «Двенадцать». — «У тебя уже есть бой-френд?» — «Был. Мы расстались». — «Почему?» — «Из-за родителей. Они считают меня маленькой, а я уже взрослая!» — «Что ты будешь делать, когда встретишь другого парня?» — «Будем любить друг друга на пляже!» Впрочем, в этом, с поправкой на среднеевропейский темперамент, белорусы кубинцев уже догнали и перегнали, так что ты, Андрия, боюсь, нигде не отыщешь снега той чистоты, какую рисуют тебе твои девичьи сны, и когда-нибудь согласишься удовлетвориться теми бумажными кулечками со льдом, подкрашенным дешевым сиропом, которые продаются здесь за пять сентаво). «Скажи, Алесия, люди ведь не могли произойти от обезьян, правда?» Огромные влажные вишни умоляюще глядят на меня из-за каменной решетки соседнего балкона. «А ты как считаешь, Андрия?» — «Нет, не могли, хотя в моем учебнике по марксизму так написано. Я думаю… — она испуганно оглядывается и переходит на шепот, — что людей создал Бог! Я каждый вечер молюсь Святой Марии. Этому меня научила бабушка».
Только Андрии я позволяю нарушать мое одиночество, она же осуществляет мою связь с внешним миром: ездит в Сантьяго за молоком для Карины, водит девочку на осмотры в белый двухэтажный домик семейного врача. Сейчас на Кубе эпидемия гнойного конъюнктивита, и Карине что-то там закапывают в глазки для профилактики. Врач Рауль, классического испанского типа тореадор с тонким, словно лезвие, профилем, посетил меня лично («Как — сеньора живет совсем одна? Без мужчины?!»), искренне готовый предложить свои услуги, не только медицинские, — пришлось вежливо выставить красавца-доктора за двери.
Второй месяц я не покидаю квартиры в Абель-Сантамария. Ирина с Лидой считают, что мое анахоретство связано с желанием не видеть и не слышать, но это не совсем так. Мое занятие, лучше сказать, не-занятие, требует отшельничества и воздержания. Я должна получить ответ на важный вопрос, именно получить в готовом виде, потому что ответы на все вопросы уже существуют, более того — они давно отправлены нам по электронной почте, вот только разум не торопится принимать сообщение. Единственное, что мне необходимо сделать, — это очистить переполненный ящик, отступить в ничто, чтобы мог появиться текст, — зашифрованный, разумеется, но интерпретация снов и прочих знаков, их перевод на мой язык особого труда не представит. Мне останется понять смысл этих сигналов, которые мною же самой и подаются, а кем же еще, — чтобы, наконец, получить ответ на блюдечке с голубой каемочкой. Вот какой работой-не-работой я занималась в Абель-Сантамария, — если бы тогда я была знакома с буддийскими текстами, то знала бы этому точное название: недеяние, но тексты те я прочитаю много лет спустя и буду еще удивляться неожиданному дежавю. А пока, сама того не зная, я практиковала подход, который применяется в дзенских монастырях: оставайся один, просто будь в своем теле, расслабься, от тебя ничего не ждут, ешь, спи, ни о чем не заботься, — имитация материнского лона, не иначе, — о, там мы знали ответы на все вопросы, и снова будем их знать, потом, а сейчас — сейчас все, что мне надлежит знать, откроется в нужный момент, не раньше! И эта минута, говорила я себе, опуская на ночь деревянные дощечки жалюзи с натянутой на них moscitero,противомоскитной сеткой, — эта минута уже близка.
Беззаботная, но внутренне готовая видеть и слышать — просто смотри, как вещи сами собой происходят, — я спала до полудня, потом заваривала себе чай; между прочим, чай, если верить легенде, вырос на горе Та, где девять лет медитировал, повернувшись лицом к стене, один великий дзенский монах, — чтобы не засыпать и не отвлекаться от процесса поиска Абсолюта, он отрезал себе веки и швырнул через плечо, из них и выросли первые ростки чая. Но тот святой, как и прочие самоубийцы плоти, ставил перед собой задачу выскочить из клетки тела, — я же не замахивалась так высоко, да и кто из нас готов заплатить такую цену даже за полное и окончательное освобождение? И поэтому я заваривала чай, чтобы с наслаждением пить его с грузинским вареньем из зеленых грецких орехов, — любимое лакомство команданте Сталина, заверила меня Динора, рассчитываясь за последнее мое вязание пятью полулитровыми банками, — это варенье и составляло всю мою пищу в Абель-Сантамария. Почти что акриды да дикий мед.
…Я немного занимаюсь с Кариной родным языком. Дочушка моя очень изменилась за то время, что я провела с ней на Кубе, — она больше не terremoto, не гитана с распущенными по плечам волосами, личико ее приобрело лунную округлость, движения — плавность. Пластичная детская душа, попав в другие руки, начала расти в новом направлении и изменила формы тела. Я рада, что Карина не воспитывается в детском коллективе — там или здесь это означает одно и то же: схему, в которую с младенчества загоняется человек. Всякий раз, оставляя ее за оградой детского садика в родном райцентре, я удивлялась огромному количеству решеток, которые фантазия какого-то извращенца разместила на площадках для карапузов в качестве приспособлений для игры: круглые и прямоугольные, вертикальные и горизонтальные сооружения из металлических прутьев. За ними, как в клетке, тоскливо белеет личико малолетнего заключенного; и только качели — всегда занятые, всегда желанные! — оставляют простор для дозволенной мечты. А потом, через двадцать лет, поздно будет бегать по психиатрам и хвататься за Берна и Адлера, делать возрастную регрессию по Джанет Рейнуоттер и определять тип психопатии по Леонгарду (чаще всего она оказывается депрессивной, а какой же еще ей быть?). Мы сами носим в себе свой ГУЛАГ и Освенцим (да-да, девочки мои, Ольга, Ирина — вы об этом уже догадались?), и все, что создаем вокруг себя, есть только наши проекции на простыне коммунального экрана. Мы сами, оставаясь — пожизненно! — тем Петей или Катей с детского садика, лепим на бортике песочницы отвратительные серийные пирожки, а формочку, с которой лепим, нам когда-то силой вложили в руку: «Играй здесь! Никуда не отходи!» — вот мы и лепим, всю землю своими гадкими изделиями уже заполонили. И не подозреваем, что можно играть совсем по-другому: свободно и радостно, выбросив прочь надоевшую формочку.