Бремя равных
Шрифт:
Пан “воевал” со своим сердцем уже давно — и пока успешно. Вся трудность состояла в том, чтобы утаить “войну” от окружающих. До сих пор это удавалось — даже близкие друзья не знали, что делает он, закрывшись и отключив видеофон. Посмеиваясь, рассказывали анекдоты — одни о том, как Пан летает верхом на помеле, другие о том, как Пан учит говорить дрессированно микроба, — а он лежал, откинувшись на подушки, скорчившийся, маленький, и бормотал, облизывая сохнущие губы:
— Ну, старое, ну еще немножко, поднатужься, пожалуйста, вот вернемся — пойдем к врачу, честное слово. А сейчас нельзя, понимаешь? Некогда нам с тобой дурить…
И сердце послушно поднатуживалось, тянуло, хлопая изношенными клапанами, с горем пополам проталкивая в суженные спазмой артерии очередные порции крови, чтобы не задохнулся, не померк этот настырный, требовательный мозг. И Пан появлялся снова, энергичный, неуемный, заполошный, и старички-сверстники завистливо говорили ему вслед: “Надо же, его и годы не берут, никакая хворь не привязывается — счастливчик…”
Но сегодня сердце заартачилось. Оно уже не хотело верить обещаниям.
Ему нужны были отдых и покой. А трое последних суток и молодого укатали бы…
Пан проглотил еще одну таблетку и закрыл глаза.
На Нину он не сердился. Он вообще не умел долго сердиться, а на Нину тем более. Честно говоря, он бы очень удивился, если бы Нина поступила иначе. Потому что сам он в подобной ситуации бросился бы за Уиссом очертя голову. И даже записки не оставил бы.
Просто он сильно переволновался. За другого всегда почему-то волнуешься больше, чем за себя. Особенно за молодежь. Они сначала сделают, а потом подумают. Взять хотя бы это пижонство с импульс-пистолетом.
А Нина все-таки молодец. Из нее выйдет толк. Едва поднялась на борт — и сразу в слезы: “Акула видео проглотила…” То, что ее саму акула чуть не скушала, — это не в счет. Главное, что запись пропала…
Насчет записи, конечно, вышло плохо. Не поняли сразу, что к чему. А когда поняли — поздно было.
Пан поморщился, потер ладонью грудь. Боль отпускала понемногу, но не так быстро, как хотелось бы. Повернув голову, профессор посмотрел на себя в зеркальную ширму. На него глянуло потемневшее, изумленное, заострившееся по-птичьи лицо. Набрякшие веки, потухшие глаза.
Стареешь ты, Пан. Недоверчивость — первый знак старости.
Нина убеждена, что все случившееся с ней — реальность от начала до конца. А вот он — не уверен. Конечно, что-то было на самом деле. Но как отделить действительность от внушенного, внушенное от невольно придуманного? Что — научный факт, а что — художественный вымысел?
Разумеется, ничего принципиально невозможного в ее рассказе нет. Просто… Просто все это слишком хорошо укладывается в его собственные гипотезы. А полная ясность в науке — вещь коварная. Она может обернув голой предвзятостью — когда ученый видит в явлении только то, что хочет видеть. Взять хотя бы этот храм… И ребята облазили весь остров и все дно вокруг — никаких намеков на окна и подводный ход нет. Не хочется пока говорить об этом Нине, похоже, что храм ей примерещился.
С другой стороны, совсем уж невероятные “чудеса” с белым фонтаном и ожившими маками произошли у него на глазах, а никакого правдоподобного объяснения этому нет.
И Уисса нет. Если Нина ничего не напутала, Пану уже вряд ли придется беседовать с дельфинами.
Но сдаваться рано. Надо все еще раз проверить, надо как можно чище отмыть золото от песка, чтобы другим не пришлось начинать с нуля. Даже эта неудавшаяся экспедиция дала много — пусть пока не открытий, а только направлений поиска — для самых разных наук: историкам — об истоках религиозных культов Крита и Киклад, психобиологам — о возможностях пента-волны, музыкантам — о новых принципах гармонии, физиологам — о проблеме звуковидения… Может, и в космическом деле Антропова появилась новая многообещающая страница…
А если бы экспедиция удалась полностью?
Пан встал. Голова еще немного кружилась, под лопаткой покалывало, но приступ прошел. Можно снова работать. Надо работать.
Сейчас самое главное — разобраться вот в этой пленке. Вчера Нина сняла в лазарете энцелокинограмму зрительной памяти. Это, к сожалению, не лента видеомагнитофона, но все-таки документ, из которого можно, вытрясти крупицы истины, если хорошо покопаться. Не очень удобно копаться в чужих воспоминаниях, но что поделаешь. Нина сама настояла на съемке. А для такой съемки нужно не только мужество, но и чистая совесть человека, которому нечего скрывать от других…
Пан сел было за проектор, но над дверью заливисто залопотал звонок. Карагодский вошел, сияя очками, торжественный и суровый.
— Извините, Иван Сергеевич, за вторжение, но нам обходимо побеседовать совершенно конфиденциально. Обстоятельства складываются так, что я вынужден принять кое-какие меры, но я хотел бы предварительно согласовать их с вами. Хотя бы для того, чтобы у нас не возникало никаких недоразумений.
Пан сузил глаза. В последнее время Пан начал испытывать к академику если не расположение, то уважение. Из-под маски всезнающего мэтра снова выглянул любопытный Венька — а молодость не возвращается зря. Он стал задумываться и примечать: любопытная мыслишка о связи точек для иглоукалывания с пента-волной… С этим стоит повозиться.
Но сейчас Карагодский ему не понравился.
— Я вас слушаю, Вениамин Лазаревич.
— Вы смотрели энцелокинограмму Нины Васильевны?
— Да, смотрел.
— И что вы скажете по этому поводу?
Пан пожал плечами, слегка удивленный:
— Пока, наверное, ничего не скажу. Ее надо расшифровать. И, разумеется, с помощью самой Нины. Во всяком случае, это очень ценный документ.
— Ценный документ? Пожалуй, вы правы, — Карагодский хмыкнул. — Только расшифровывать там нечего. Я только что просмотрел все с начала до конца. Нина Васильевна тяжело больна.
— Что-что?
— Да. Я смею утверждать, что вся эта пленка — запись типичного параноического бреда, вызванного глубоким психическим потрясением и постоянной близостью дельфина. И именно вы, Иван Сергеевич, довели ее до такого состояния — вашими сумасбродными теориями, всякими пента-сеансами и прочей чепухой. Вы толкнули ее на опрометчивый поступок, едва не закончившийся трагедией, и даже сейчас, после всего, вы продолжаете потакать ее галлюцинациям вместо необходимого лечения, чем усугубляется и без того тяжелое состояние…
— Послушайте, что за чушь вы несете?
— Чушь?!
Карагодский медленно залился краской, сунул руку в карман и, потрясая бумагой перед лицом Пана, закричал неожиданным фальцетом:
— Данной мне властью я запрещаю вам продолжать опыты! Слышите? Запрещаю!
— Простите, — Пан пружинисто встал перед Карагодским. — Простите, Вениамин Лазаревич, я вас не понимаю. Вы говорите не на том языке. Вы говорите на языке давно умершем, и как я думаю, давно позабытом. Этот язык изобрели мелкие хищники, которые пытались превратить науку в услужливую домработницу. Нет этих хищников, они давно вымерли, их трупы сгнили на мусорной свалке истории — только вот язык нет-нет да и оживет. “Данной мне властью…” Какой властью? Кто вам ее дал?