Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Бремя страстей человеческих
Шрифт:

— Приходи по крайней мере как-нибудь пообедать, — настаивал Лоусон. — В любой день, когда хочешь.

Филипа растрогала его доброта. Сколько совсем несхожих друг с другом людей, подумал он, проявляли к нему неожиданную доброту.

— Спасибо, старина, что очень мило с твоей стороны, но лучше не надо. — Он протянул руку. — Прощай.

Лоусон был смущен его поведением, которого он никак не мог понять; он молча пожал Филипу руку, и тот торопливо заковылял прочь. У Филипа было тяжко на душе; как всегда, он терзался запоздалыми сожалениями; он и сам не понимал, что за безумная гордыня заставила его оттолкнуть дружескую руку. Но вдруг он услышал, что за ним кто-то бежит, — Лоусон его окликнул. Филип остановился, и чувство неприязни овладело им с новой силой; он спросил холодно, с каменным лицом:

— В чем дело?

— Ты слышал о Хейуорде?

— Я знаю, что он отправился в Южную Африку.

— Да, и умер сразу же после высадки.

У Филипа отнялся язык. Он не верил своим ушам.

— От чего он умер? — спросил он наконец.

— От брюшного тифа. Не повезло, верно? Я так и думал, что ты еще не знаешь. Когда мне сказали, у меня просто в глазах потемнело.

Лоусон поспешно кивнул и отошел. Филип не мог унять охватившей его дрожи. Он еще ни разу не терял своего сверстника; смерть Кроншоу, который был значительно старше его, казалась ему естественной. Известие о гибели Хейуорда потрясло его до глубины души. Оно напомнило ему, что он и сам смертей. Как и у всякого другого, у Филипа, отлично знавшего, что все люди рано или поздно должны умереть, не было внутреннего ощущения, что такая участь уготована и ему; вот почему его так глубоко взволновала кончина Хейуорда, хотя он давно к нему охладел. Он вспомнил их задушевные беседы, и ему стало больно, что никогда уже больше не поговорит с другом; вспомнил их первую встречу и веселые дни, которые они проводили вместе в Гейдельберге. Он с грустью думал о годах, канувших в вечность. Филип брел по улице, не замечая, куда идет, и вдруг с досадой сообразил, что ошибся дорогой: вместо того чтобы пройти на Хеймаркет, он свернул на Шефтсбэри-авеню. Лень было возвращаться назад, да и полученное известие отбило у него охоту читать — ему захотелось побыть наедине с самим собой и подумать. Он решил отправиться в Британский музей.

Одиночество стало теперь единственной доступной ему роскошью. С тех пор как Филип поступил на службу к «Линну и Седли», он часто заходил в Британский музей и подолгу сидел перед статуями из Парфенона; он ни о чем не думал, его смятенная душа обретала покой, которым дышали эти создания небожителей. Но сегодня даже они не могли ему помочь, и через несколько минут он с раздражением покинул зал. Тут было слишком много народу: провинциалы с тупыми физиономиями, иностранцы, погруженные в свои путеводители; людское уродство поганило бессмертные творения искусства, суета кощунственно нарушала извечный покой богов. Филип перешел в другой зал, где было почти пусто. Он устало опустился на скамью. Нервы его были напряжены до предела. Ему казалось, что перед ним продолжают мелькать какие-то рожи — он никак не мог от них отделаться. Порой такое же ощущение вызывали у него покупательницы «Линна и Седли»; их безобразие и жадность, написанная на лицах, приводили его в ужас; их черты искажены жалкими страстями — этим женщинам, видно, чуждо всякое представление о красоте. Глаза бегают по сторонам, подбородки безвольны. Нет в них даже зла, но зато сколько самой низкой пошлости! Юмор им заменяет развязное зубоскальство. Иногда он ловил себя на том, что ищет в их лицах сходство с разными животными (он себя останавливал, ибо это занятие быстро превращалось в манию); он узнавал в этих чертах овцу или клячу, козу или лису. Люди вызывали у него омерзение.

Но сейчас Филип постепенно погрузился в окружавший его мир прекрасных вещей. Он успокоился. Рассеянно он стал разглядывать надгробия, стоявшие вдоль стен. Это были работы афинских каменотесов четвертого и пятого веков до Рождества Христова — простые, непритязательные изваяния, не отмеченные большим талантом, но пронизанные сладостным духом Эллады; время сгладило очертания и мягко позолотило мрамор: он стал напоминать медвяный дар гиметских пчел [110] . Некоторые памятники, изображали нагую фигуру, сидящую на скамье, другие — расставание умершего с теми, кто его любил, третьи — объятие усопшего с кем-нибудь из живых. На всех было начертано горестное слово «прощай» — и больше ничего. Простота этих фигур была невыразимо трогательна. Друг покидал здесь друга, сын — мать, а сдержанность жестов еще больше подчеркивала горе осиротевших. Все это случилось давно, бесконечно давно, — века пронеслись над этим горем; два тысячелетия назад те, кто оплакивал своих мертвых, стали таким же прахом, как и те, кого они оплакивали. Но скорбь продолжала жить, она вошла в сердце Филипа, пробудила в нем горячее сострадание, он прошептал:

110

Гимет — гора в Аттике, славившаяся мрамором и пчелами.

— Бедные, бедные…

И ему пришло в голову, что и праздные зеваки, и упитанные иностранцы со своими путеводителями, и эти жадные, грубые люди, толпившиеся в магазине, — все они вместе со своими ничтожными желаниями и пошлыми заботами тоже смертны и тоже должны умереть. И они любили и были обречены на расставание с любимыми: сын — с матерью, жена — с мужем; может быть, их участь еще более горестна, потому что жизнь их убога, уродлива и душе их не дано познать красоту.

Особенно прекрасным было одно изваяние — барельеф, на котором двое юношей держали друг друга за руки; строгие, простые линии говорили о том, что скульптором владело подлинное вдохновение. Это был прелестный памятник дружбе, рядом с которой в целом свете есть только одно еще более драгоценное чувство; Филип глядел на этот камень, и на глазах у него навернулись слезы. Он подумал о Хейуорде — о том, как восхищался им при первой встрече, как на смену восхищению пришло разочарование, а потом и безразличие, пока наконец ничто больше не связывало их, кроме привычки и воспоминаний. Одна из странных особенностей жизни заключается в том, что порой вы встречаетесь с кем-нибудь ежедневно на протяжении долгих месяцев, сходитесь так близко, что, кажется, уж не можете друг без друга жить, но вот наступает разлука и все идет по-прежнему, как ни в чем не бывало: дружба, без которой вы не могли обойтись, на поверку вам совсем и не нужна. Жизнь течет своим чередом, и вы даже не замечаете отсутствия друга. Филип вспоминал давно прошедшие дни в Гейдельберге, когда Хейуорд подавал большие надежды и был полон радостных упований, но, так ничего и не достигнув, постепенно примирился с участью неудачника. А вот теперь он был мертв. Смерть его оказалась такой же бесплодной, как и его жизнь. Он умер бесславно от какой-то нелепой болезни, не свершив даже напоследок ничего путного. Он исчез, словно никогда и не жил.

Филип с отчаянием спрашивал себя, зачем мы вообще существуем. Все казалось ему таким бессмысленным. Вот и Кроншоу: для чего он жил? Он умер, и его забыли, нераспроданные книжки его стихов сбывались букинистами за полцены; жизнь его, казалось, не принесла никакой пользы, разве что дала предприимчивому писаке повод разразиться журнальной статьей. У Филипа вырвался немой крик:

— К чему же все это?

Достигнутое так не соответствовало затраченным усилиям. Радужные надежды юности оплачивались горькой ценой разочарований. Горе, болезни и несчастья ложились на весы тяжким грузом. Что все это означало? Он подумал о собственной жизни, о светлых надеждах, с которыми в нее вступал, о радостях, которых лишала его хромота, о том, что он не знал дружбы, а в детстве был так одинок. Всю жизнь он старался поступать как можно разумнее, а каким оказался неудачником! Другие, у кого было столько же возможностей, добивались успеха; правда, он знал людей, которые потерпели крах с куда большими возможностями, чем были у него. Все, по-видимому, дело случая. Дождь одинаково хлестал правого и виноватого, и на всякую незадачу всегда найдется причина.

Думая о Кроншоу, Филип вспомнил о персидском ковре, который тот ему подарил, сказав, что в нем — разгадка смысла жизни; вдруг ему показалось, что он ее нашел. Филип усмехнулся: слова Кроншоу, видно, были одной из тех шарад, над которыми ломаешь голову, пока тебе не подскажут ключ, а потом не можешь понять, как это ты сразу не догадался. Ответ был такой простой. Жизнь вовсе не имеет смысла. На земле — спутнике светила, несущегося в бесконечности, все живое возникло под воздействием определенных условий, в которых развивалась эта планета; точно так же как на ней началась жизнь, она под воздействием других условий может и окончиться; человек — всего лишь один из многообразных видов этой жизни, он отнюдь не венец мироздания, а продукт среды. Филип вспомнил рассказ об одном восточном владыке, который захотел узнать всю историю человечества; мудрец принес ему пятьсот томов; занятый государственными делами, царь отослал его, повелев изложить все это в более сжатой форме; через двадцать лет мудрец вернулся — история человечества занимала теперь всего пятьдесят томов, но царь был уже слишком стар, чтобы одолеть столько толстых книг, и снова отослал мудреца; прошло еще двадцать лет, и постаревший, убеленный сединами мудрец принес владыке один-единственный том, содержавший всю премудрость мира, которую тот жаждал познать; но царь лежал на смертном одре и у него не осталось времени, чтобы прочесть даже одну эту книгу. Тогда мудрец изложил ему историю человечества в одной строке, и она гласила: человек рождается, страдает и умирает. Жизнь не имеет никакого смысла, и существование человека бесцельно. Но какая же тогда разница, родился человек или нет, живет он или умер? Жизнь, как и смерть, теряла всякое значение. Филип возликовал, как когда-то в юности, — тогда он радовался, что сбросил с души веру в бога: ему показалось, что теперь он избавился от всякого бремени ответственности и впервые стал совершенно свободен. Его ничтожество становилось его силой, и он внезапно почувствовал, что может сразиться с жестокой судьбой, которая его преследовала: ибо, если жизнь бессмысленна, мир уже не кажется таким жестоким. Неважно, совершил ли что-нибудь тот или иной человек или ничего не смог совершить. Неудача ничего не меняет, а успех равен нулю. Человек — только мельчайшая песчинка в огромном людском водовороте, захлестнувшем на короткий миг земную поверхность; но он становится всесильным, как только разгадает тайну, что и хаос — ничто. Мысли теснились в воспаленном мозгу Филипа, он задыхался от радостного возбуждения. Ему хотелось петь и плясать. Уже много месяцев он не был так счастлив.

— О жизнь, — воскликнул он в душе, — о жизнь, где твое жало?

Та же игра воображения, которая доказала ему, как дважды два — четыре, что жизнь не имеет смысла, натолкнула его на новое открытие: кажется, он наконец понял, зачем Кроншоу подарил ему персидский ковер. Ткач плетет узор на ковре не ради какой-нибудь цели, а просто для того, чтобы удовлетворить свою эстетическую потребность, вот и человек может прожить свою жизнь точно так же; если же он считает, что не свободен в своих поступках, пусть смотрит на свою жизнь как на готовый узор, изменить который он не в силах. Человека никто не вынуждает плести узор своей жизни, нет в этом и насущной необходимости — он делает это только ради собственного удовольствия. Из многообразных событий жизни, из дел, чувств и помыслов он может сплести узор — рисунок выйдет строгий, затейливый, сложный или красивый, и пусть это только иллюзия, будто выбор рисунка зависит от него самого, пусть это всего лишь фантазия, погоня за призраками при обманчивом свете луны — дело не в этом; раз ему так кажется, следовательно, для него это так и есть на самом деле. Зная, что ни в чем нет смысла и ничто не имеет значения, человек все же может получить удовлетворение, выбирая различные нити, которые он вплетает в бесконечную ткань жизни: ведь это река, не имеющая истока и бесконечно текущая, не впадая ни в какие моря. Существует один узор — самый простой, совершенный и красивый: человек рождается, мужает, женится, производит на свет детей, трудится ради куска хлеба и умирает; но есть и другие, более замысловатые и удивительные узоры, где нет места счастью или стремлению к успеху, — в них скрыта, пожалуй, какая-то своя тревожная красота. Некоторые жизни — среди них и жизнь Хейуорда — обрывались по воле слепого случая, когда узор был еще далеко не закончен; оставалось утешать себя тем, что это не имеет значения; другие жизни, как, например, жизнь Кроншоу, составляют такой запутанный узор, что в нем трудно разобраться, — надо изменить угол зрения, отказаться от привычных взглядов, чтобы понять, насколько такая жизнь себя оправдывает. Филип полагал, что, отказавшись от погони за счастьем, он прощается с последней иллюзией. Жизнь его казалась ужасной, пока мерилом было счастье, но теперь, когда он решил, что к ней можно подойти и с другой меркой, у него словно прибавилось сил. Счастье имело так же мало значения, как и горе. И то и другое вместе с прочими мелкими событиями его жизни вплетались в ее узор. На какое-то мгновение он словно поднялся над случайностями своего существования и почувствовал, что ни счастье, ни горе уже никогда не смогут влиять на него так, как прежде. Все, что с ним случится дальше, только вплетет новую нить в сложный узор его жизни, а, когда наступит конец, он будет радоваться тому, что рисунок близок к завершению. Это будет произведение искусства, и оно не станет менее прекрасным оттого, что он один знает о его существовании, а с его смертью оно исчезнет.

Филип был счастлив.

107

Заведующий отделом мистер Сэмпсон воспылал к Филипу симпатией. Мистер Сэмпсон был дамский угодник, и продавщицы поговаривали, что их нисколько не удивит, если он женится на какой-нибудь богатой покупательнице. Он жил за городом и частенько восхищал своих подчиненных, наряжаясь во фрак тут же в конторе. Иногда дежурные, наблюдавшие за уборкой, видели, как он возвращался наутро все в том же парадном костюме, и молча перемигивались, пока он переодевался в рабочий сюртук. В такие дни, выскользнув из магазина, чтобы позавтракать на скорую руку, мистер Сэмпсон на обратном пути сам подмигивал Филипу и, потирая руки, говорил:

— Ну и ночка! Ну и ночка! С ума сойти!

Мистер Сэмпсон заверил Филипа, что, кроме него, в магазине нет ни одного джентльмена и что только они двое и знают толк в жизни. Но затем он вдруг изменил тон, стал звать Филипа не «стариной», а «мистером Кэри», напустил на себя важный вид и поставил Филипа на место.

Фирма «Линн и Седли» каждую неделю получала из Парижа новые журналы и приспосабливала французские моды к запросам своих покупателей. А покупатели фирмы были не совсем обычные. Основную их массу составляли обитательницы небольших промышленных городов, которые были чересчур большими модницами, чтобы заказывать наряды дома, и недостаточно знакомы с Лондоном, чтобы найти хорошую портниху по средствам. Кроме них, как ни странно, значительное место среди покупательниц занимали артистки мюзик-холла. Это была clientele [111] , которую приобрел сам мистер Сэмпсон, и он ею очень гордился. Они поначалу заказывали у «Линна и Седли» эстрадные костюмы, а он убедил их покупать здесь и другие туалеты.

111

клиентура (фр.)

— У нас не хуже, чем у Пакэна [112] , и вдвое дешевле, — приговаривал он.

Он усвоил с ними вкрадчивую, фамильярную манеру, которая нравилась такого рода покупательницам. Они говорили друг другу:

— Глупо сорить деньгами, когда у «Линна» можно купить костюм, ничем не хуже парижского.

Мистер Сэмпсон очень гордился своей дружбой с любимицами публики, которых он «одевал». Когда он в воскресенье обедал у мисс Виктории Вирго в ее красивом доме на Талс-хилл, он угощал назавтра весь отдел живописными подробностями: «Она была в том блекло-голубом туалете, который мы ей сшили; держу пари, она никому не проговорилась, что он от нас; я и сам ей сказал, что, если бы не нарисовал его вот этими руками, и я поверил бы, что он от Пакэна». Филип никогда прежде не обращал внимания на женские наряды, но постепенно стал, посмеиваясь над собой, чувствовать к ним профессиональный интерес. Он лучше разбирался в сочетании красок, чем другие служащие отдела, и сохранил со времен своего учения в Париже некоторое представление об изяществе и линии. Мистер Сэмпсон был человек необразованный, но знал этот свой недостаток; он обладал умением подхватывать чужие идеи и, создавая модели, постоянно обсуждал их с подчиненными; он быстро сообразил, что Филип может дать ценный совет. Но он был крайне самолюбив и ни за что бы не признался, что действует по чужой подсказке. Изменив какой-нибудь эскиз по совету Филипа, он всегда приговаривал:

112

Парижская фирма дамских нарядов.

Поделиться с друзьями: