ЖАНРЫ

Британия. Краткая история английского народа. Том 1.
Шрифт:

Своим развитием английская литература была гораздо более обязана влиянию, которое, как известно, все более оказывала на нравы и вкус эпохи Италия, частью благодаря путешествиям туда, а частью своей поэзией и романами. Говорят, люди выше ценили рассказ Бокаччо, чем библейскую повесть. Одежда, язык, нравы Италии стали предметами почти страстного обожания, не всегда носившего разумный или благородный характер. Эшему оно представлялось подобным «очарованию Цирцеи, принесенному из Италии для искажения людских обычаев в Англии». «Итальянизировавшийся англичанин — воплощенный дьявол», гласила суровая итальянская поговорка.

Литературная форма этого подражания во всяком случае представлялась нелепой. Джон Лили, славившийся и как драматург, и как поэт, отказался от традиционного английского слога и заменил его слогом, подражавшим итальянской прозе эпохи упадка. Новый слог назвали «эвфуизмом» по роману «Эвфуэс», в котором Лили впервые применил его. Новым читателям он известен прежде всего по безжалостной карикатуре, в которой Шекспир осмеял его педантизм и вычурность, бессмысленное однообразие изысканных фраз, безвкусицу нелепых острот. Его представитель, Армадо в «Напрасных усилиях любви», оказывается «человеком с самоновейшими словами, настоящим рыцарем моды»; «в голове у него фабрика фраз; музыка его пустой речи восхищает его, подобно чарующей гармонии». Но сама эта вычурность вытекала из общего восхищения новыми средствами мысли и языка, оказавшимися в распоряжении литературы. Из этого нового чувства литературной красоты, проявлявшегося в вычурности, в любви к «фабрикации фраз» и к «музыке своей пустой речи», из этого нового наслаждения нежностью или величавостью фразы, строем и расположением предложений, — тем, что называется атмосферой слов, — из этого и должен был развиться стиль. Одно время эвфуизм процветал. Елизавета была самой вычурной и отчаянной эвфуисткой: «придворная красавица, не говорившая этим языком, — сообщал один из придворных времен Карла I, — привлекала к себе так же мало внимания, как теперь — не говорящая по-французски». Мода, правда, прошла, но «Аркадия» сэра Филиппа Сидни свидетельствует об удивительных успехах, достигнутых прозой под ее влиянием.

Сидни, племянник лорда Лестера, был идолом своего времени; в нем, пожалуй, всего полнее и красивее отразился век. Он был так же красив, как и храбр, остроумен и нежен, благороден и великодушен по характеру, дорог одинаково Елизавете и Спенсеру, любимец двора и войска. Его знания и талант сделали его центром литературного мира, появившегося тогда в Англии. Он путешествовал по Франции и Италии и был одинаково знаком как со старой наукой, так и с новыми открытиями в астрономии. Джордано Бруно посвящал ему как другу свои философские исследования; он был знаком с испанской драмой, поэзией Ронсара, сонетами Италии. Мудрость серьезного политика он соединял с романтикой странствующего рыцаря. «Всякий раз, как я слушал старый рассказ о Перси Дугласе, — говорил Сидни, — он сильнее волновал мое сердце, чем звук трубы». Он пожертвовал своей жизнью, чтобы спасти английское войско во Фландрии, и когда лежал при смерти, к его разгоряченным губам поднесли чашу с водой, но он велел отдать ее солдату, распростертому на земле возле него. «Твоя жажда, — сказал он, — сильнее моей». Вся натура Сидни: его рыцарство и ученость, страсть к приключениям и стремление к необычайному, свежесть тона, нежная и детская простота чувства, жеманство и ложная чувствительность, сильная страсть к удовольствию и наслаждению — все это нашло выражение в пастушеском попурри его «Аркадии», натянутом, скучном и все-таки странно прекрасном. В его «Защите поэзии» плодовитость молодого поэта превратилась в серьезную энергию и величавую возвышенность оратора. Но и в том и в другом произведениях остаются та же гибкость, музыкальность и прозрачная ясность слога.

Впрочем, быстрота и живость английской прозы развились в школе подражателей итальянцам, появившейся в последние годы правления Елизаветы. Начало английского романа следует искать в тех рассказах и повестях, которыми Грин и Нэш наводняли рынок и образцы которых они нашли в итальянских новеллах. Короткая форма этих новелл скоро вызвала появление памфлета, а быстрота, с какой издавались рассказы или непристойные пасквили, подходившие под это название, и жадность, с какой они поглощались, подтверждали появление нового круга читателей. Грин хвалился тем, что за последние восемь лет он написал сорок памфлетов. «В одну ночь или в один день он мог бы, как и семь лет назад, состряпать памфлет, и счастлив был тот печатник, которому удавалось дорого заплатить за самые низкие примеры его остроумия». Теперешний читатель видит в произведениях Грина и его товарищей больше пошлостей, чем остроумия, но нападки Нэша на пуритан и его соперников были первыми произведениями, достаточно свободными от педантизма и вычурности эвфуистов. В его легкости, гибкости, живости и прямоте речи мы находим начало народной литературы. Из кабинета она спустилась на улицу, и сам этот факт доказывал, что улица была готова к ее принятию. Масса печатников и печатных книг в конце царствования Елизаветы также показывает, что круг читателей и писателей далеко вышел за пределы сферы ученых и придворных, которой он прежде ограничивался.

Позже нам придется еще рассматривать великое поэтическое движение, которому эти духовные достижения пролагали путь, а также нравственный и религиозный переворот, произошедший в стране под влиянием развития пуританства. И умственные, и религиозные течения в соединении с ростом благосостояния оживили дух независимости в массе народа. Понять этого Елизавета не могла, но ее удивительный такт позволил ей почувствовать силу нового настроения. Задолго до открытого столкновения между народом и короной изменения, сознательные или бессознательные, которые она вводила в систему управления, показывают, что она инстинктивно чувствовала происходившие вокруг нее перемены. Она не отказалась ни от одного из нарушений английской свободы, но ограничила и смягчила почти все. Подобно своим предшественникам, она нарушала личную свободу; точно так же искажались законы и оказывалось давление на присяжных в политических делах, а совет королевы все еще пользовался правом произвольных арестов. Пошлины, налагавшиеся Елизаветой на сукно и сладкие вина, доказывали принадлежность ей права произвольного обложения. Распоряжениям королевы постоянно приписывалась сила закона.

В одном случае Елизавета, по-видимому, уклонилась от политического правила, усвоенного Тюдорами. Со времен Кромвеля парламент как важное орудие правосудия и законодательства созывался почти ежегодно; Елизавета разделяла недоверие к палатам, какое выказывали Эдуард IV, Генрих VII и Уолси. Ее парламенты созывались не чаще, чем раз в три года, иногда даже через пять лет, и только под давлением нужды. Но на практике королевская власть применялась с осторожностью и умеренностью, показывавшими, что Елизавета чувствовала, насколько трудным становилось единовластие. Обычно ход правосудия не подвергался ограничениям; Совет применял свою юрисдикцию почти исключительно к католикам и оправдывал ее как предосторожность против серьезных опасностей. Распоряжения короны отличались временным характером и незначительностью. Наложенные пошлины были так малы, что народ, довольный отказом Елизаветы от внутреннего обложения, почти не замечал их. Она отказалась от «одолжений» и принудительных займов, познакомивших подданных ее предшественников с угнетением. Она рассматривала временные свидетельства, выпускавшиеся при необходимости в помощь казначейству просто как заимствование из будущих доходов (подобно теперешним билетам казначейства), и аккуратно оплачивала их. Монополии, мешавшие торговле, вызывали более серьезные жалобы; но в начале царствования они считались частью системы торговых компаний, необходимых для направления и защиты расширявшейся торговли.

Бережливость позволяла Елизавете в мирное время покрывать текущие расходы короны из обычных доходов. Но эта бережливость была результатом не столько экономии, сколько желания избежать созыва нового парламента. Королева видела, что руководить палатами, что было таким легким делом для Т. Кромвеля, с каждым днем становилось труднее. Появление новой знати, обогащенной церковным имуществом и приученной к политической жизни большими событиями, придало свежую силу лордам. Обогащение сельского дворянства, а также его усилившееся стремление добиваться мест в палате Общин, привели к устранению старого обычая оплаты членов парламента их избирателями. Давно начавшаяся, но теперь впервые признанная законом перемена в городском представительстве тоже повышала активность и независимость Нижней палаты. Старые грамоты требовали избрания членов от городов из числа горожан, а закон Генриха V придал этому обычаю силу закона.

Но уже проведение этого закона показывает, что обычай часто нарушался; а во времена Елизаветы большинство городских мест были заняты людьми посторонними, часто ставленниками соседних крупных землевладельцев. Эти члены были большей частью людьми богатыми и родовитыми, которые, вступая в парламент, руководствовались чисто политическими целями и относились к короне гораздо смелее и независимее, чем предшествовавшие им скромные торговцы. Но уже в конце царствования Генриха VIII тон общин так изменился, что Эдуард VI и Мария I вернулись к праву короны создавать новые города и стали призывать представителей поселений, которые были простыми деревнями и находились в полной власти короны. Эту «подтасовку палаты» пришлось продолжать и Елизавете. Призыв ею в общины большого числа таких членов, всего 62, служил доказательством того, что правительству становилось все труднее обеспечивать в ней значительное большинство.

Если бы Елизавета жила в спокойные времена, ее бережливость совсем избавила бы ее от необходимости созывать парламент. Но опасности царствования заставляли ее неоднократно просить субсидий, и при каждом требовании тон общин становился все хуже. В конституционном отношении особое преимущество политики Т. Кромвеля заключалось в том, что в самый критический для вольностей народа момент она в ряде случаев признала и подтвердила право парламента отменять налоги, издавать законы, рассматривать жалобы и ходатайствовать об их удовлетворении. В то время как власть, превратившая эти права в простое орудие деспотизма, из года в год слабела, они сохранялись. Парламент Елизаветы не только пользовался своими полномочиями так же полно, как и парламент Т. Кромвеля, но силы, политические и религиозные, которые она упорно старалась сдержать, давили непреодолимо и скоро потребовали новых преимуществ. Несмотря на редкие созывы, жесткие слова, аресты и ловкое «руководство», парламент постепенно приобрел такую власть, о которой королева сначала вовсе и не думала. Шаг за шагом Нижняя Палата добилась свободы своих членов от ареста, права наказывать и исключать членов за проступки, совершенные в палате, права решать все вопросы, касавшиеся выборов.

Более важное требование свободы слова привело к ряду мелких столкновений, доказавших деспотичные замашки Елизаветы, а также понимание ею новой силы, с какой приходилось иметь дело. В вопросе о браке Марии Стюарт с Дарнли господин Дэлтон нарушил запрет королевы касаться вопроса о престолонаследии, отменив притязания Марии. Елизавета тотчас приказала арестовать его, но общины попросили позволения «сослаться на свои вольности», и она велела выпустить виновника. В том же духе она запретила в 1571 году господину Стрикленду, представившему билль о преобразовании новой литургии, являться в парламент; но, заметив желание парламента вернуть его, она взяла запрещение назад. С другой стороны, общины еще отступали перед настойчивым отрицанием Елизаветой ее притязаний на ограничение свободы слова. На смелый протест Питера Уэнтуорса против нерешительности общин они ответили заключением его в Тауэр. Когда он обратился к позднейшему парламенту 1588 года с еще более смелым вопросом «Разве в этом собрании каждый член не имеет права свободно и бесконтрольно, письменно или устно, излагать жалобы общества?», это навлекло на него по приказу Совета новый арест, продолжавшийся до роспуска парламента, но общины уклонились от вмешательства в это дело. Колеблясь в защите прав отдельных членов, общины упорно сохраняли свои притязания на общие полномочия, данные парламенту политикой Томаса Кромвеля.

В теории тюдоровские политики относили исключительно к компетенции короны три главных предмета — вопросы торговли, церкви и политики, но в действительности такие вопросы рассматривал один парламент за другим. Весь церковный строй королевства, само право Елизаветы на престол основывались на статутах парламента. Когда в начале ее царствования общины попросили ее назначить преемника и вступить в брак, то хотя она выразила им порицание и уклонилась от ответа, но отрицать их право на вмешательство в эти «политические вопросы» она не могла. Однако вопрос о престолонаследии получил слишком жизненное значение для свободы и религии Англии, чтобы можно было ограничиться обсуждением его в зале Совета. Парламент 1566 года повторил требование более настоятельно. Сознание действительной опасности такого требования и самовластный характер вызвали у Елизаветы взрыв яростного гнева. Она обещала, правда, вступить в брак, но решительно запретила касаться вопроса о престолонаследии. Уэнтуорс тотчас спросил у общин, не противоречит ли этот запрет вольностям парламента, и этот вопрос вызвал горячие прения. Новое послание королевы запретило продолжать обсуждение вопроса, но общины ответили на это ходатайством о свободе совещаний. Благоразумие указало Елизавете на необходимость отступления; она объявила, что «она и не думала в чем-либо нарушать дарованные им прежде вольности», и смягчила запрет до просьбы. Любезная уступка предоставила ей покорное согласие общин, и они встретили ее послание «с чрезвычайной радостью и сердечнейшими молитвами и благодарностью». Тем не менее они одержали настоящую победу. Такого столкновения между общинами и короной не бывало со времен установления Новой монархии, и оно закончилось скрытым поражением короны.

Поделиться с друзьями: