Бросок на Прагу
Шрифт:
— Дик! Дик! — продолжал звать ефрейтора Горшков. Все было бесполезно — ефрейтор Дик умирал.
Стрелявший немец отлетел в другую сторону от своего автомата, очередь ППШ отделила его от группы парламентеров, вообще отделила от этого мира, он широко открыл свой рот, прошамкал что-то невнятное, на губах его показалась кровь, брызнула на подбородок.
Немец еще был жив и еще мог говорить, но в глазах его уже появился туман, похожий на дым, будто он упал лицом в костер, наелся всего, что было среди углей, в огне, просипел булькающе:
— Русские свиньи, пропустите нас!
Горшков дернулся, вскинул голову. Пальцы его были липкими от крови. Это была кровь Дика. Встретившись глазами со взглядом Петрониса, капитан вопросительно вскинул голову еще выше.
— Он сказал: «Русские свиньи, пропустите нас!» — нехотно перевел Петронис, поморщился: такие вещи лучше не переводить.
Мустафа вновь ткнул стволом автомата в сторону немца и нажал на спусковой крючок. Короткая, очень короткая, в два патрона очередь добила фрица, приподняла над осыпью, перевернула через голову один раз, потом второй и уложила на одном из валунов, — умирая, немец отчаянно замолотил ладонью по каменной крошке: шлеп, шлеп, шлеп… Внезапно рука остановилась, обвяла и, словно бы сама по себе распрямилась, отползла в сторону.
— Дик! Дик! — продолжал звать ефрейтора Горшков.
Оберст прижал к груди вторую руку, наложил ее на первую крестом, пробормотал побелевшими губами:
— Господин капитан, это недоразумение… Поймите! Этот сумасшедший действовал без приказа, по своей воле.
Горшков словно бы не слышал оберста, продолжал звать человека, который прошел с ним дорогу от Сталинграда до Эльбы, воевал честно, не дрожал, как осиновый лист, не подводил, не сворачивал в сторону. А могил на той ухабистой дороге, по обочинам, осталось много — если посчитать, то, наверное, и со счета можно сбиться, но капитан помнит все могилы — все до единой.
И вот Дик… Дик выгнулся у капитана на руках, попытался приподняться, захрипел, словно бы у него перетянули чем-то тугим горло, на гимнастерку изо рта у него потекла кровь, в следующее мгновение Дик неожиданно обмяк, повис на руках Горшкова.
Все.
Капитан поднял голову, незрячими глазами обвел собравшихся, сквозь плотно сжатые зубы всосал в себя воздух.
Оберст продолжал что-то говорить, но Горшков не слышал его, слова полковника повисали в воздухе, превращались в ненужный мусор, легкий, пахнущий снегом ветер относил их в сторону, и они растворялись в пространстве.
Где-то недалеко, в каменных расщелинах, лежал снег, ветер пытался выковырнуть его из схоронок, выдуть, но плотный, уже обледеневший по весне снег сидел прочно, не поддавался, иначе с чего бы ветру пахнуть каленым, насквозь пропитанным насморочным духом снегом? Плечи у Горшкова задрожали мелко, сквозь плотно сжатые зубы протиснулся глухой взрыд, но в следующее мгновение капитан овладел собою.
— Мустафа! — позвал он. — И ты, Коняхин… Берите Дика, несите его наверх, в «додж».
— Может, здесь похороним, товарищ капитан?
— Здесь мы его хоронить не будем. — Капитан отрицательно покачал головой. — Делайте, что я сказал.
Оберст, поняв, что его уже никто не слушает, замолчал. Ему со своей командой надо было бы уходить, но уйти без ответа, без решения русских, он не мог.
— Господин капитан, — позвал Горшкова толмач-власовец, но капитан не слышал его, рот у Горшкова дергался, словно в немом плаче, он опустил голову — чувствовал себя виноватым перед Диком: ну зачем он взял его с собой? — затем исподлобья обвел взглядом пространство, сизые, пригревшиеся на солнце горы, редкие деревья, растущие среди каменьев, далекую долину, откуда к ефрейтору пришла смерть, сжал веки.
Дик спас его. Не ринься он вперед, опоздай на полмига, не прикрой капитана, на его месте лежал бы Горшков. Коняхин подхватил обвядшего, сделавшегося очень тяжелым Дика под руки, Мустафа — под ноги, и они, сгибаясь едва не до земли, кряхтя, поволокли тело ефрейтора Дика в гору.
— Господин капитан, я очень сожалею о том, что случилось. — Одеревяневший голос оберста был расстроен, он покашлял в кулак.
— Даю вам на размышления не пятнадцать, а двадцать минут, — жестко потыкав пальцем в воздух, проговорил Горшков. — Если через двадцать минут на кирхе не будет висеть белый флаг, я открою огонь из всех имеющихся у меня стволов, в том числе из минометов и танковых орудий.
Как Пищенко будет стрелять из танков, находясь на высоте, капитан не представлял, но тем не менее танки решил обозначить: пусть это тоже пощекочет немцам нервы.
— Я хотел бы обговорить условия… — начал было оберст, но Горшков оборвал его:
— Никаких условий! Белый флаг на кирхе — единственное условие. И — полная капитуляция, только это, господин оберст, — капитан снова ткнул пальцем в пространство, — это и больше ничего. — Горшков глянул на испачканные кровью руки — это была кровь Дика, лицо его дернулось, и капитан, не дожидаясь, когда Петронис закончит переводить, повернулся и, тяжело опадая на один бок, пошел в гору.
На ходу отвернул рукав гимнастерки, взглянул на часы и, не оборачиваясь, бросил:
— Пранас, скажи им, что время пошло. В четырнадцать ноль-ноль на кирхе должен висеть белый флаг. — Горшков расстроенно махнул рукой и не стал объяснять, что будет иначе — немцы это хорошо знают и без него.
Из-под сапог капитана колючими брызгами вылетала каменная крошка, рождала неприятный звук, катилась вниз, на глаза наполз неприятный радужный: туман — наполз и не проходил, сколько его капитан не стирал с ресниц.
Он ругал себя, клял за то, что разрешил Дику пойти на встречу с парламентерами, при этом совершенно не думал о том, что было бы с ним, если б Дик не закрыл его от пуль… Превратился бы тогда капитан в одну большую дырку.
Горшков много смертей перевидал на фронте, самых разных, пришел к выводу, что глупых смертей не бывает, — всякие бывают: случайные, преднамеренные, тяжелые, легкие, на миру и в одиночестве, быстрые и затяжные, но только не глупые, он понимал, что смерть солдата на войне — это штука обязательная, предписанная судьбой, но никогда не подозревал, что смерть подчиненного бойца может так здорово задеть.
Гибель Дика задела больно, сильно — у Горшкова даже, кажется, на какое-то время остановилось сердце, невозможно стало не то чтобы дышать — даже держаться на ногах, вот ведь. Капитан карабкался по осыпи следом за Мустафой и Коняхиным, выплевывал изо рта горькую слюну, крутил головой, вытряхивая из ушей звон, стремясь захватить губами хотя бы немного свежего воздуха и морщился оттого, что это не получалось.
Господи, почему так несправедлива бывает судьба? Одним дает все, у других отбирает последнее…