Бунин. Жизнеописание
Шрифт:
Во всем ранее написанном Бунин многое менял для новых изданий. Сокращал и переделывал он также стихи. Кузнецова записала в дневнике 5 декабря 1927 года:
«Иван Алексеевич дал мне пачку своих стихов для того, чтобы я отобрала их для книги, которую он хочет давно издать. Отбирая, невольно изумилась тому, как мало у него любовной лирики и вообще своего, личного в поэзии. За все время четыре-пять стихотворений, в которых одной, двумя строками затронута любовная тема. Спросила об этом. Говорит, что никогда не мог писать о любви, по сдержанности и стыдливости натуры, и по сознанию несоответствия своего и чужого чувства. Даже о таких стихах, как „Свет незакатный“, „Накануне“, „Морфей“, говорит, что они нечто общее, навеянное извне. Я много думала над этим и пришла к заключению, что непопулярность его стихов — в их отвлеченности и скрытности, прятании себя за некой завесой, чего не любит рядовой читатель, ищущий в поэзии прежде всего обнаженья души» [818] .
818
Грасский дневник. С. 49.
«Избранные стихи» 1900–1925 годов вышли в Париже в мае 1929 года: это событие отмечалось обедом с вином 7 мая.
В стихах, как и в прозе, можно сказать словами самого Бунина — «редкая острота душевного зрения» и своеобразная словесная живопись.
Высокая поэзия Бунина, как пишет Ф. Степун, поражает «пронзительной лиричностью и глубокой философичностью». В его книге, продолжает критик, «предельно напряженное чувство жизни (отсюда — зоркость его глаз <…> жажда жизни и счастья, неутолимость этой жажды» [819] .
819
Современные записки. Париж, 1929. Кн. 39. С. 528.
Степун говорит: «…Почти все его стихи можно в известном смысле рассматривать как углубление сознания поэта чрез воспоминания, то есть чрез перевоплощение в дальнее. Образы дали в поэзии Бунина очень разнообразны»: «даль чужих стран», «дали русской истории», дали «звериного бытия».
Вот он, путешествуя по Востоку, увидел древнюю могилу в скале, в Нубии, на Ниле, представил то очень давнее время, когда человек оставил здесь свой след, и
Тот миг воскрес. И на пять тысяч лет Умножил жизнь, мне данную судьбою.(«Могила в скале»)
Перевоплощаясь и проникая сознанием в прошлое, человек становится сопричастным времени, длившемуся тысячелетия, сознает свое единство с другими существами и с миром. «Нет в мире разных душ и времени в нем нет!» — восклицает Бунин («В горах» 12.11.1916).
Поэзия Бунина часто вызывала споры. Ф. А. Степун не находил в его стихах «глубин» и «бездн» символистов. «В стихах Бунина, — писал он, — нет „зауми“, „невнятицы“, нету хаоса, ворожбы и крутеня мистически-эстетической хлыстовщины (очень глубокой темы русского сознания), то есть всего того, что так характерно для Блока и Белого, чем оба они перекликаются не только с Есениным и Пастернаком, но в известном смысле и с Гете второй части „Фауста“» [820] .
820
Современные записки. Париж, 1929. Кн. 39. С. 532.
Точка зрения Степуна понятна: он, по собственному признанию, «любил в искусстве только надлом», жил в известной мере книжными интересами и не знал подлинной России, как не знали ее по-настоящему и символисты, которых он так страстно отстаивал в спорах с Буниным.
— Вы вот пишете всякие «Мысли о России», — говорил И. А., — а между тем совсем не знаете настоящей России, а все только ее «инсценировки» всяких Белых, Блоков и т. д., а это не годится <…>
Потом И. А. доказывал, что Россия Блока с ее «кобылицами, лебедями, платами узорными» есть в конечном счете литература и пошлость.
— Не надо забывать, сколько тут идет от живописи, от всяких «Миров искусства», от того, что писали картины, где земли было вот столько (он показал на три четверти), а неба — одна щель и на нем какая-то лошадь и овин. А России настоящей они не знали, не видели, не чувствовали! [821]
В некой мере не разделял «принципов бунинской поэзии» [822] и В. Ф. Ходасевич, а также отчасти Г. В. Адамович, литературные вкусы которого формировались в акмеистском Цехе поэтов.
821
Грасский дневник. С. 216.
822
Возрождение. Париж, 1929. Вырезка из газеты. РГАЛИ.
Хотя Ходасевича и Адамовича многое отдаляло от Бунина, оба они по достоинству ценили его стихи.
Бунинская поэзия, писал Ходасевич, «как всякая подлинная поэзия <…> порою заставляет позабывать все „школьные“ расхождения и прислушиваться к ней просто. Вот я раскрываю „Избранные стихи“ и читаю»:
Льет без конца. В лесу туман. Качают елки головою: «Ах, Боже мой!» — Лес точно пьян, Пресыщен влагой дождевою. В сторожке темной у окна Сидит и ложкой бьет ребенок. Мать на печи, — все спит она, В сырых сенях мычит теленок. В сторожке грусть, мушиный гуд… — Зачем в лесу звенит овсянка, Грибы растут, цветы цветут И травы ярки, как медянка? Зачем под мерный шум дождя, Томясь всем миром и сторожкой, Большеголовое дитя Долбит о подоконник ложкой? Мычит теленок, как немой, И клонят горестные елки Свои зеленые иголки: «Ах, Боже мой! Ах, Боже мой!»«Стихов такой сдержанной силы, такой тонкости и такого вкуса немало у Бунина. Признаюсь, для меня перед такими стихами куда-то в даль отступают все „расхождения“, все теории, и пропадает охота разбираться, в чем прав Бунин и в чем не прав, потому что победителей не судят» [823] .
Иным критикам стихи Бунина казались старомодными. Такое впечатление могло возникнуть от сдержанности тона и классической строгости формы в стихах Бунина. «Его описания, сравнения, краски, — говорит П. М. Пильский, — отличаются редкой сдержанностью. Бунин скуп. Иногда это кажется холодом <…> В этой словесной изобразительной скупости образы Бунина приобретают особенную полновесность… В стихах Бунина „светится, трепещет и сияет необычная, прозрачная ясность“, строгий, чистейший свет, „и, как ребенку, после сна дрожит звезда в огне денницы“, — замечательное сравнение: помните — у Толстого „искренность, которая бывает при пробуждении“.
823
Там же.
Эта искренность, эта писательская честность Бунина — исключительны. Вот для кого нет и никогда не было искушения фразы, соблазнов мишуры, обольщений нарядности и звонкозвучия. Вот кто никогда не хотел пускать в глаза даже золотую пыль, кто прожил без лжеромантических прикрас, без костюмов, без грима и феерий. Иные стихи кажутся нарочно опрощенными: так они сторонятся всякого парада, картинности и щегольства. Сравните „Индию“ Бунина с брюсовским „Словно кровь у свежей раны…“, где „в засохших джунглях внемлют тигры поступи людей, и на мертвых ветках дремлют пасти жадных орхидей“, — какая противоположность!
И у бунинской печали нет плащей, его тоска не делает многозначительного лица <…> Настроения, все заключительные строчки Бунина могут вызвать лишь самое святое и потому самое тихое, что есть в нашей душе, — вздох. У поэта и у нас этот вздох вырывается о том, что происходит, встает и пропадает, промелькнув в этом мире, как мы сами, как сон, как та встреча с женщиной, которая „простила — и забыла“, как оборвавшийся вальс, когда „зал плывет, плывет в напевах счастья и тоски“ <…> С радостью припадаешь к этому источнику чистой красоты, боишься от него оторваться, повторяешь по несколько раз отдельные строфы, наполняешься их дальней, тихой напевностью, и в этой музыке открываются прозрачные глубины, стих за стихом выплетает ровную нить, уходящую куда-то назад, далеко, в бесконечную давность, в века истории, чрез бесконечные чреды предков. Слышатся, чуются приказы мертвых, веления рока, человеческая приговоренность отражается в этих поэтических отзвуках, в этом ритмическом звоне грустящих колоколов, вздыхающих откликах, вечной обреченности земного, неутолимой радости дарованного нам срока» [824] .
824
Сегодня. Рига, 1929. 25 июня.
Вера Николаевна говорит, что ошибаются те, кто ставит прозу Бунина выше его стихов; он «ввел жанр, редкие рифмы. Глубины мысли еще больше в стихах. Форма тоже совершенна. Кроме того, он ввел краски и тона в стихи» [825] .
Совершенство формы стихов Бунина восхищало Н. А. Тэффи:
«Необычность его художественной власти над нами в его чудесном даре найти всегда именно тот изумруд, который, казалось, сами мы выбрать хотели, но почему-то не могли.
825
Дневник. Т. II. С. 151.