ЖАНРЫ

Буржуа: между историей и литературой
Шрифт:

Авантюра – это рискованное вложение: роман Дефо – памятник этой идее и ее неразрывной связи с «динамической тенденцией капитализма к тому, чтобы… в сущности никогда не поддерживать status quo» [52] . Но капитализм, который притягивал юного Робинзона Крузо, – это капитализм особого рода: как в случае «капиталистических авантюристов» Вебера, его воображение пленяют «шансы на успех», которые «носили обычно чисто иррационально-спекулятивный характер, либо были ориентированы на насилие» [53] . Ясно, что приобретение, ориентированное на насилие, – это история острова (и рабовладельческой плантации до него). А что до иррациональности, частые упоминания Робинзоном своих «диких и неусвоенных понятий» и «глупой склонности к бродяжничеству» [54] полностью согласуется с типологией Вебера. С этой точки зрения, первая часть «Робинзона Крузо» – идеальная иллюстрация авантюристской ментальности начального этапа международной торговли в современную эпоху с ее «рисками не просто высокими и непрогнозируемыми, а по сути выходившими за горизонт рациональных капиталистических предприятий» [55] .

52

Ian Watt, The Rise of the Novel: Studies in Defoe, Richardson and Fielding, Berkeley, CA, 1957, p. 65.

53

Вебер, «Протестантская этика и дух капитализма», с. 11.

54

Defoe, Robinson Crusoe, p. 38.

55

Giovanni Arrighi, The Long Twentieth Century: Money, Power, and the Origins of Our Times, London 1994, p. 122; Джованни Арриги, Долгий двадцатый век. Деньги, власть и истоки нашего времени. М.: Территория будущего, 2006, с. 176.

Выходившими за горизонт… В своей легендарной лекции в Институте Макса Планка в Риме в 1929 году Аби Варбург посвятил целую подборку иллюстративных материалов переменчивой богине морской торговли – Фортуне – утверждая, что ранний ренессансный гуманизм в конце концов преодолел давнее недоверие к ней из-за ее непостоянства. Хотя он и вспоминает пересечения между Фортуной как «шансом», «богатством» и «штормовым ветром» (итальянское fortunale), Варбург представил ряд изображений, на которых Фортуна постепенно теряет свои демонические черты; особенно памятный образ – геральдический щит Джованни Ручеллаи, где она «стояла на корабле в качестве мачты, держась за рей левой рукой и за нижний край раздувающегося паруса – правой» [56] . Этот образ, продолжает Варбург, был ответом Ручеллаи «самому себе на фундаментальный вопрос: могут ли человеческий разум и практический ум иметь какую-то власть над превратностями судьбы, над Фортуной?». В тот век «постепенного завоевания морей» ответ был утвердительным: Фортуна стала «прогнозируемой и подчинилась законам», в результате чего давний «купец-авантюрист» превратился в более рациональную фигуру «купца-исследователя» [57] . Тот же самый тезис независимо от Варбурга выдвигает Маргарет Коэн в «Романе и море»: если мы будем считать Робинзона «искусным мореплавателем», пишет она, его история перестанет быть предостережением против «слишком рискованных дел» и станет размышлением о том, «как их предпринять с наибольшими шансами на успех» [58] . Перестав быть иррационально «до»-модерным, юный Робинзон становится настоящим родоначальником сегодняшнего мира.

56

Aby Warburg, ‘Francesco Sassetti’s Last Injunctions to his Sons’ (1907), in Aby Warburg, The Renewal of Pagan Antiquity, Los Angeles 1999, pp. 458, 241. В материале, подготовленном для лекции и воспроизведенном в 1998 г. в Сиене на выставке «Мнемозина», это была панель № 48.

57

Варбург намекает здесь на «Купцов-авантюристов», самую успешную торговую компанию в Англии раннего Нового времени. Несмотря на свое название, «Авантюристы» были отнюдь не склонны к авантюрам: благодаря королевской хартии они монополизировали экспорт английского сукна на территорию Нидерландов и Германии (хотя и потеряли значительную часть своего влияния с началом гражданской войны). Избрав совершенно иной путь и «складку» [главные конкуренты купцов-авантюристов – купцы-складочники], Робинзон зарабатывает свое состояние на торговле сахаром с рабовладельческой экономикой Атлантики. Касательно торговых компаний раннего Нового времени см. замечательную работу Роберта Бреннера: Robert Brenner, Merchants and Revolution: Commercial Change, Political Conflict, and London’s Overseas Traders, 1550–1653, London 2003 (1993).

58

Margaret Cohen, The Novel and the Sea, Princeton 2010, p. 63.

Рационализированная Фортуна. Это изящная идея, но применительно к «Робинзону Крузо» она недостаточно убедительна, поскольку упускает из виду слишком большую часть истории. Бури и пираты, каннибалы и плен, смертельно опасные кораблекрушения и спасение в последнюю минуту – все это эпизоды, в которых невозможно разглядеть коэновское «искусство» или варбурговское «завоевание морей», тогда как сцена в начале романа, когда корабли «плывут <…> по воле всех волн и без единой прямой мачты» [59] читается как поразительное переворачивание изображения на геральдическом щите Ручеллаи. Что касается финансового успеха Робинзона, его «современность» по меньшей мере столь же сомнительна: хотя из романа были убраны волшебные атрибуты истории о Фортунате (который был главным предшественником Робинзона в пантеоне современных героев, сделавших себя сами), то, как богатство Робинзона копится в его отсутствие, а позднее возвращается к нему – «старый кошель», наполненный «ста шестьюдесятью португальскими золотыми монетами», за которым следуют «семь прекрасных леопардовых шкур… пять сундуков с отличными сладостями, сотня золотых слитков… тысяча двести ящиков сахара, восемьсот роллов табака и остаток счета золотом», – это все еще материал для волшебных сказок [60] .

59

Defoe, Robinson Crusoe, p. 34.

60

Ibid., p. 280.

Не поймите меня неправильно, роман Дефо и в самом деле величайший современный миф, но он является таковым вопреки приключениям Робинзона, а не благодаря им. Когда Уильям Эмпсон в «Нескольких разновидностях пасторали» мимоходом сравнил Робинзона с Синдбадом-мореходом, он превосходно это уловил [61] . Желание Синдбада «торговать… и заработать себе на жизнь» [62] гораздо более открыто – и рационально – меркантильно, чем «чистая склонность к бродяжничеству» у Робинзона. Сходство между двумя сюжетами заканчивается не на море, а на земле. В каждое из своих семи путешествий багдадский купец попадет в ловушку на одном из семи островов (великаны-людоеды, хищные звери, злобные обезьяны, кровожадные волшебники…), от которых он может ускользнуть только прыгнув еще дальше в неизвестное (когда он привязывает себя к когтю гигантской хищной птицы, например). В «Синдбаде», иными словами, приключения царят и на море, и на суше. В «Робинзоне» дело обстоит иначе. На суше господствует труд.

61

William Empson, Some Versions of Pastoral, New York 1974 (1935), p. 204.

62

The Arabian Nights: Tales of 1001 Nights, Harmondsworth 2010, vol. II, p. 464.

2. «Это будет подтверждением тому, что я не сидел без дела»

Но зачем трудиться? Вначале, конечно, это вопрос выживания: ситуация, в которой «повседневные дела… кажется, раскрываются, по логике нужды, перед глазами работающего» [63] . Но даже когда будущие нужды обеспечены, «пока я жив… пусть даже проживу сорок лет» [64] , Робинзон все равно продолжает трудиться, настойчиво, на протяжении всего романа. Его прототип в реальной жизни Александр Селкирк (предположительно) провел свои четыре года на Хуане Фернандесе, кидаясь из крайности в крайность, то находясь «в отчаянии, томлении и меланхолии», то погружаясь в «один нескончаемый Праздник… равносильный самым чувственным Удовольствиям» [65] . Робинзон ни разу себе такого не позволил. Было подсчитано, что в XVIII столетии количество рабочих дней возросло с 250 до 300; на его острове, где статус воскресенья так до конца и не проясняется, их общее число еще больше [66] . Когда на пике своего усердия – «Вы должны понять, что теперь у меня было <…> две плантации <…> несколько квартир или пещер <…> два засеянных зерновыми участка <…> моя деревенская резиденция <…> мой загон для скота <…> живой склад плоти <…> мой зимний запас винограда» [67] – он поворачивается к читателю и восклицает: «Все это свидетельствует о том, что я не сидел без дела», можно только кивнуть в знак согласия. А потом снова повторить вопрос: «Зачем ему так много работать?»

63

Stuart Sherman, Telling Time: Clocks, Diaries, and English Diurnal Forms, 1660–1785, Chicago 1996, p. 228. Шерман цитирует здесь с небольшими изменениями слова Э. П. Томпсона из: E. P. Thompson, ‘Time, Work-Discipline, and Industrial Capitalism’, Past & Present 38 (December 1967), p. 59.

64

Defoe, Robinson Crusoe, p. 161.

65

Я цитирую описание Селкирка по: Richard Steele, The Englishman 26 (3 December 1713); теперь представлено в: Rae Blanchard, ed., The Englishman: A Political Journal by Richard Steele, Oxford 1955, pp. 107–108.

66

Joyce Appleby, The Relentless Revolution: A History of Capitalism, New York 2010, p. 106. Согласно другим реконструкциям (например: Jan de Vries, The Industrious Revolution: Consumer Behavior and the Household Economy, 1650 to the Present, Cambridge 2008, pp. 87–8), в XVIII веке возросло не количество рабочих дней, которое уже достигло пороговой величины (300 или около того), но число ежедневных рабочих часов; как мы, однако, увидим, Робинзон существенно обогнал свое время и в этом отношении.

67

Defoe, Robinson Crusoe, pp. 160–161.

«Доныне исследователи мало обращали внимания на удивительный феномен „работающего“ высшего слоя, – пишет Норберт Элиас в своей работе «О процессе цивилизации». – Почему они работают? Почему подчиняются этому принуждению, если они… над ними нет начальника, требовавшего бы от них этого?» [68] Удивление Элиаса разделяет Александр Кожев, разглядевший в центре гегелевской «Феноменологии» парадокс – «проблему Буржуа» – из-за которой буржуа должен «трудиться для другого» (потому что труд возникает только как результат принуждения извне), но при этом может только «трудиться на себя» (потому что у него больше нет господина) [69] . Работать на себя как на другого: именно так и существует Робинзон. Одна его часть становится плотником, горшечником или пекарем и неделями над чем-то трудится, а затем появляется Робинзон-господин и указывает на изъяны плодов этого труда. Потом цикл повторяется заново. А повторяется он потому, что работа стала новым принципом легитимации социальной власти. Когда в конце романа Робинзон Крузо оказывается «владельцем состояния <…> почти в пять тысяч фунтов стерлингов» [70] и всего остального имущества, его двадцать восемь лет непрерывного тяжелого труда нужны для того, чтобы оправдать его богатство. В реальности эти вещи никак друг с другом не связаны: он разбогател благодаря эксплуатации безымянных рабов на его бразильской плантации, тогда как его собственный одинокий труд не принес ему ни единого фунта. Но мы видели, что он трудился как никакой другой литературный герой. Разве же он может не заслуживать то, что он имеет? [71]

68

Norbert Elias, The Civilizing Process, Oxford 2000 (1939), p. 128; Норберт Элиас, О процессе цивилизации: социогенетические и психогенетические исследования. М.; СПб: Университетская книга, 2001, с. 204.

69

Alexandre Koj`eve, Introduction to the Reading of Hegel: Lectures on the ‘Phenomenology of Spirit’, Ithaca, NY, 1969 (1947), p. 65; Александр Кожев, Введение в чтение Гегеля. СПб.: Наука, 2013, с. 105.

70

Defoe, Robinson Crusoe, p. 280.

71

«Его имение» включает, конечно, и его остров тоже: «Его труд взял ее из рук природы, где она была общей собственностью и принадлежала всем ее детям, и тем самым он присвоил ее себе», пишет Локк о необработанной земле [в данной цитате у Локка речь идет о воде] в главе «О собственности» «Второго трактата». То есть, иными словами, возделывая остров, Робинзон сделал его своей собственностью. John Locke, Two Treatises on Government, Cambridge 1960 (1690), p. 331; Джон Локк, «Два трактата о правлении» // Джон Локк, Собрание сочинений в 3 т. Т. 3. М.: Мысль, 1988, с. 278.

Есть слово, которое идеально подходит для характеристики поведения Робинзона: industry. Согласно OED, первоначально, около 1500 года, оно обозначало «хитроумную или ловкую работу, умение, искусность, сноровку или ловкость» [72] . Затем, в середине XVI столетия, появилось второе значение – «прилежание или усидчивость <…> кропотливая и настойчивая работа… старание, усилие», которое вскоре кристаллизовалось в «систематическую работу или труд; постоянное занятие какой-то полезной работой» [73] . От умения и искусности к систематическому исполнению – так industry вносит свой вклад в буржуазную культуру: тяжелый труд, вытесняющий его «искусную» разновидность. К тому же спокойный труд в том значении, в котором понятие стяжательства [interest] для Хиршмана – это «спокойная страсть»: стойкая, методичная, постоянная и потому более сильная, чем «бурные (но слабые) страсти» старой аристократии [74] . Здесь явственно виден разрыв между двумя правящими классами: если бурные страсти идеализировали то, в чем нуждалась военная каста – раскаленный добела жар «краткого» дня битвы, буржуазное стяжательство – это мирная и каждодневно повторяющаяся (повторяющаяся, повторяющаяся и повторяющаяся) добродетель: энергии меньше, но расходуется она в течение более длительных промежутков времени.

72

Я благодарен Сью Лейзик, первой указавшей мне на эту метаморфозу. Industry, конечно же, – одно из ключевых слов в «Культуре и обществе» Рэймонда Уильямса; впрочем, его больше всего интересует тот факт, что трансформация, в результате которой industry становится «вещью в себе – институтом, предметом деятельности, а не просто атрибутом» происходит после описываемой здесь трансформации и, по-видимому, становится ее следствием. Сначала industry превращается в абстрактный труд, который может выполнять каждый (в отличие от уникальности «умения и искусности»), затем абстрагируется второй раз, становясь «вещью в себе». См.: Raymond Williams, Culture & Society: 1780–1950, New York 1983 (1958), p. xiii и статью ‘Industry’ в: Raymond Williams, Keywords: A Vocabulary of Culture and Society, rev. edn, Oxford 1983 (1976).

73

Как показывает прилагательное industrious, тяжелая работа в английском языке имеет этическую ауру, которой лишена clever [искусная] работа; это объясняет, почему легендарная фирма «Arthur Andersen Accounting» включала hard work [прилежный труд] в свой «Табель достоинств» в 1990-е, тогда как «искусное» отделение этой фирмы («Anderson Counseling», которое обставляло всевозможные инвестиционные сделки) заменила его на «уважение к людям», выражение, относящееся к неолиберальному новоязу финансовых бонусов. В конце концов, «Counseling» принудил «Accounting» одобрить махинации с акциями, тем самым приведя фирму к позорному краху. См.: Susan E. Squires, Cynthia J. Smith, Lorma McDougall and William R. Yeack, Inside Arthur Andersen: Shifting Values, Unexpected Consequences, New York 2003, pp. 90–91.

74

Albert O. Hirschmann, The Passions and the Interests: Political Arguments for Capitalism before its Triumph, Princeton, NJ 1997 (1977), pp. 65–66; Альберт О. Хиршман, Страсти и интересы: капиталистические аргументы в пользу капитализма до его триумфа. М.: Издательство Института Гайдара, 2012, с. 107–108.

Рис. 2

Авторский фронтиспис «Робизона Крузо». Тушь, акварель, бумага. 76x57 см. С разрешения Studio Percoli.

По несколько часов – «около четырех часов по вечерам», пишет Робинзон, как всегда скромничая [75] , но в течение двадцати восьми лет.

В предыдущей главе мы рассмотрели приключения, которыми открывается «Робинзон Крузо». В этой – его труд на острове. Эта та же последовательность, что и в «Протестантской этике и духе капитализма»: история, начинающаяся с «капиталистических авантюристов», в которой этос прилежного труда, однако, в конце концов приносит «рациональное усмирение своего иррационального импульса» [76] . В случае Дефо переход от первой ко второй фигуре особенно поражает, потому что, по всей видимости, он был совершенно незапланированным: на титульном листе романа (рис. 2) «странные и удивительные приключения» Робинзона, напечатанные вверху крупным шрифтом, со всей очевидностью подаются как главная приманка, тогда как часть на острове – всего лишь «один из многих других эпизодов» [77] . Но затем во время написания романа должна была произойти «непредвиденная, неуправляемая экспансия» острова, которая освободила его от подчиненности истории приключений и сделала новым центром текста. Кальвинист из Женевы первым уловил значение этой смены курса на полпути: «Робинзон» Руссо, «очищенный от всех трескучих фраз», начнется с кораблекрушения и ограничится годами, проведенными на острове, так что Эмиль не будет тратить время на пустые мечты о приключениях и вместо этого сможет сосредоточиться на труде Робинзона («он захочет знать все, что полезно для этого, и притом – только полезно») [78] . Что, конечно, жестоко по отношению к Эмилю и ко всем детям, жившим после него, но правильно: величайшим новшеством книги и в самом деле является тяжелый труд Робинзона на острове.

75

Defoe, Robinson Crusoe, p. 127. Три часа охоты «по утрам» и «уборка, починка, уход и готовка», которые забирают «большую часть дня» должны быть наверняка добавлены к четырем часам работы по вечерам, произведя в итоге сумму, существенно превосходящую продолжительность рабочего дня большинства тогдашних работников.

76

Вебер, «Протестантская этика и дух капитализма», с. 39.

77

Этим наблюдением я обязан: Giuseppe Sertoli, ‘I due Robinson’, in Le avventure di Robinson Crusoe, Turin 1998, p. xiv.

78

Jean-Jacques Rousseau, Emile (1762), in Oeuvres compl`etes, Paris 1969, vol. IV, pp. 455–456; Жан-Жак Руссо, «Эмиль» // в: Жан-Жак Руссо, Педагогические сочинения. Т. 1. М.: Педагогика, 1981, с. 213.

От капиталистического авантюриста к трудящемуся господину. Но когда «Робинзон» подходит к концу, происходит следующий поворот на девяносто градусов: каннибалы, вооруженный конфликт, бунтовщики, волки, медведи, сказочное богатство… Зачем? Если поэтика приключений была «усмирена» своей рациональной противоположностью, зачем обещать «еще удивительные приключения из числа моих собственных новых приключений» в самом последнем предложении романа? [79]

79

«Дальнейшие приключения Робинзона Крузо», пишет Максимиллиан Новак, были опубликованы 20 августа 1719 года, приблизительно через четыре месяца после появления первого тома». Этот факт показывает, что Дефо «уже вел работу над сиквелом прежде, чем был напечатан оригинал», и, следовательно, последнее предложение – это не просто эффектная завитушка, но четкий рекламный ход. См.: Maximillian E. Novak, Daniel Defoe: Master of Fictions, Oxford 2001, p. 555.

До сих пор я подчеркивал оппозицию между культурой приключений и рациональной трудовой этикой и не сомневаюсь, что они и правда несовместимы, а последняя представляет собой более позднее явление, характерное для европейского капитализма. Это, однако, не означает, что современный капитализм может быть сведен к трудовой этике, как, очевидно, это было у Вебера. Точно так же тот факт, что виды деятельности, которые «носили обычно чисто иррационально-спекулятивный характер либо были ориентированы на насилие», больше не характерны для современного капитализма, не означает, что они в нем отсутствуют. Целый ряд неэкономических практик, жестоких и порой непредсказуемых в своих последствиях – «первоначальное накопление» Маркса или более современное «накопление через лишение» [accumulation by dispossession] у Дэвида Харви – конечно же, сыграли (и до сих пор играют) важную роль в экспансии капитализма. Но если это так, тогда приключенческий нарратив, в широком смысле слова, например, более позднее entrelacement [переплетение] размышлений о метрополии и колониальной романтике у Конрада, по-прежнему превосходно подходит для репрезентации современности.

Таким образом, такова историческая основа «двух Робинзонов» и последующего разрыва в структуре нарратива Дефо: остров дает первое представление о трудолюбивом господине современного времени; море, Африка, Бразилия, Пятница и другие приключения становятся рупором более старых, но не отброшенных полностью форм капиталистического господства. С формальной точки зрения это неинтегрированное сосуществование противоположных регистров, столь непохожее на продуманные иерархии у Конрада, если снова воспользоваться этой параллелью, очевидно, является недостатком романа. Однако ясно, что это нарушение связности не просто вопрос формы: оно возникает в связи с неразрешимой диалектикой самого буржуазного типа и его двух «душ» [80] , указывая на то, что, вопреки мнению Вебера, этот рациональный буржуа так никогда по-настоящему и не преодолел свои иррациональные импульсы, не выдавил из себя хищника, которым некогда был. Будучи не просто началом новой эпохи, но началом, в котором становится заметно структурное противоречие, которое так никогда и не будет преодолено, несовершенная с точки зрения формы история Дефо остается классикой буржуазной литературы.

80

Метафора «двух душ», взятая из знаменитого монолога «Фауста», является лейтмотивом книги Зомбарта о буржуа: «В каждом законченном буржуа обитают, как нам известно, две души: душа предпринимателя и душа мещанина… предпринимательский дух – это синтез жажды денег, страсти к приключениям, изобретательности… мещанский дух состоит из склонности к счету и осмотрительности, из благоразумия и хозяйственности». Werner Sombart, The Quintessence of Capitalism, London 1915 (1913), pp. 202, 22; Вернер Зомбарт, Буржуа. М.: Наука, 1994, с. 153, 19.

Поделиться с друзьями: