Былое и думы (Часть 6)
Шрифт:
– Извините, - сказал Ворцель, - вы, верно, меня ждали?
– Позвольте, - заметил англичанин, - прежде чем я отвечу, узнать, с кем я имею честь говорить?
– Я Ворцель.
– Не имею удовольствия знать, что же вам угодно? Тут вдруг Ворцеля поразила мысль, что он не туда попал - оглядевшись, он увидел, что мебель и все прочее не его. Он рассказал англичанину свою беду и, извиняясь, отправился в пятый дом с другой стороны. По счастью, англичанин был очень учтивый человек - что не очень обыкновенный плод в Лондоне.
Месяца через три - та же история. На этот раз, когда он постучал, горничная, отворившая дверь, видя почтенного старика, просила его взойти прямо в парлор - там англичанин ужинал с своей женой. Увидя входящего Ворцеля, он весело протянул ему руку и сказал:
– Это не здесь, вы живете в сорок третьем номере. При этой рассеянности Ворцель сохранил до конца жизни необыкновенную память, я в нем справлялся, как в лексиконе или энциклопедии. Он читал все на свете, занимался всем механикой и астрономией, естественными науками и историей. Не имея никаких католиче(134)ских предрассудков - он, по странному pli166 польского ума, верил в какой-то духовный мир - неопределенный, ненужный, невозможный - но отдельный от мира материального. Это не религия Моисея, Авраама и Исаака, а религия Жан-Жака, Жорж Санд, Пьера Леру, Маццини и проч. Но Ворцель имел меньше их всех прав на нее.
Когда его астм не очень мучил и на душе было не очень темно, Ворцель был очень любезен в обществе - он превосходно рассказывал, и особенно воспоминания из старого панского быта, - этими рассказами я заслушивался. Мир пана Тадеуша, мир Мурделио проходил перед глазами - мир, о кончине которого не жалеешь, напротив, радуешься - но которому невозможно отказать в какой-то яркой, необузданной поэзии - вовсе недостающей нашему барскому быту. Нам в сущности так не свойственна западная аристократия, что все рассказы о наших тузах сводятся на дикую роскошь, на пиры на целый город, на бесчисленные дворни, на тиранство крестьян и мелких соседей - с рабским подобострастием перед императором и двором. Шереметевы и Голицыны, со всеми их дворцами и поместьями, ничем не отличались от своих крестьян, кроме немецкого кафтана, французской грамоты, царской милости и богатства. Все они беспрерывно подтверждали изречение Павла, что у него только и есть высокопоставленные люди - это те, с которыми он говорит и пока говорит... Все это очень хорошо, но надобно это знать. Что может быть жалче et moins aristocratique167, как последний представитель русского барства и вельможничества, виденный мною, князь Сергий Михайлович Голицын, и что отвратительнее какого-нибудь Измайлова.
Замашки польских панов были скверны, дики, почти непонятны теперь - но диаметр другой, но другой закал личности и ни тени холопства.
– Знаете вы, - спросил меня раз Ворцель, - отчего называется Passage Radzivill в Пале-Рояле?
– Нет.
– Вы помните знаменитого Радзивилла, приятеля регента, который проехал на своих из Варшавы в Пари" (135) и для всякого ночлега покупал дом? Регент был без ума от него: количество вина, которое выпивал Радзивилл, покорило ему расслабленного хозяина - герцог так привык к нему, что, видаясь всякий день, посылал еще по утрам к нему записки. Занадобилось как-то Радзивиллу что-то сообщить регенту. Он послал хлопа к нему с письмом. Хлопец искал, искал, не нашел и принес повинную голову. "Дурак, - сказал ему пан, - поди сюда. Смотри в окно - видишь этот большой дом?" (Пале-Рояль).
– "Вижу" - "Ну, там живет первый здешний пан, каждый тебе укажет". Пошел хлопец - искал, искал, - не может найти. Дело было в том, что домы отгораживали дворец и надобно было сделать обход по St.-Honore... "Фу, какая скука, - сказал пан.
– Велите моему поверенному скупить дома между моим дворцом и Пале-Роялем - да и сделайте улицу - чтоб дурак этот не плутал, когда я опять его пошлю к регенту".
<ГЛАВА VII>. НЕМЦЫ В ЭМИГРАЦИИ
Руге, Кинкель.
– Schwefelbande168.
– Американский, обед.
– "The Leader". Народный сход е St.-Martins Hall.
– (D-r Muller.)
Немецкая эмиграция отличалась от других своим тяжелым, скучным и сварливым характером. В ней не было энтузиастов, как в итальянской, не было ни горячих голов, ни горячих языков, как между французами.
Другие эмиграции мало сближались с нею; разница в манере, habituse удерживала их на некотором расстоянии; французская дерзость не имеет ничего общего с немецкой грубостью. Отсутствие общепринятой светскости, тяжелый школьный доктринаризм, излишняя фамильярность, излишнее простодушие немцев затрудняли с ними сношения не привыкших людей. Они и сами не очень сближались, считая себя, с одной стороны, гораздо выше прочих по научному развитию... и, с дру(136)гой - чувствуя перед другими неприятную неловкость провинциала в столичном салоне и чиновника в аристократическом кругу.
Внутри немецкая эмиграция представляла такую же рассыпчатость, как и ее родина. Общего плана у немцев не было, единство их поддерживалось взаимной ненавистью и злым преследованием друг друга. Лучшие из немецких изгнанников чувствовали это. Люди энергические, люди чистые, люди умные - как К. Шурц, как А. Виллих, как Рейхенбах, уезжали в Америку. Люди кроткие по нраву прятались за делами, за лондонской далью, - как Фрейлиграт. Остальные - исключая двух-трех вожаков, раздирали друг друга на части с неутомимым остервенением, не щадя ни семейных тайн, ни самых уголовных обвинений.
Вскоре после моего приезда в Лондон поехал я в Брейтон к Арнольду Руге. Руге был коротко знаком московскому университетскому кругу сороковых годов он издавал знаменитые "Hallische Jahrbiicher", мы в них черпали философский радикализм. Встретился я с ним в 1849 в Париже - на неостывшей еще, вулканической почве. В те времена было не до изучения личностей. Он приезжал одним из поверенных баденского инсуррекционного169 правительства звать Мерославского, не умевшего по-немецки начальствовать армией фрейшерлеров170 и переговаривать с французским правительством, которое вовсе не хотело признавать революционный Баден. С ним был К. Блинд. После 13 июня ему и мне пришлось бежать из Франции. К. Блинд опоздал несколькими часами и был посажен в Консьержри. С тех пор я не видал Руге до осени 1852.
В Брейтоне я нашел его брюзгливым стариком, озлобленным и злоречивым. Оставленный прежними друзьями, забытый в Германии, без влияния на дела - и перессорившийся с эмиграцией - Руге был поглощен сплетнями и пересудами. В постоянной связи с ним были два-три бездарнейших газетных корреспондента, грошовых фельетониста, этих мелких мародеров гласности, которых никогда не видать во время сражения и всегда после, майских жуков политического и литературного мира, ка(137)ждый вечер с наслаждением и усердием копающихся в выброшенных остатках дня. С ними Руге составлял статейки, подзадоривал их, давал им материал и сплетничал на несколько журналов в Германии и Америке.
Я обедал у него и провел весь вечер. В продолжение всего времени он жаловался на эмигрантов и сплетничал на них.
– Вы не слыхали, - говорил он, - как идут дела нашего сорокапятилетнего Вертера с баронессой? Говорят, что, открываясь ей в любви, хотел ее увлечь химической перспективой гениального ребенка, который должен родиться от аристократии и коммуниста? Барон, не охотник до физиологических опытов, говорят, прогнал его в три шеи. Правда это?
– Как же вы можете верить таким нелепостям?
– Да я и в самом деле не очень верю. Живу здесь в захолустье и слышу только о том, что делается в Лондоне, - от немцев, все они, а особенно эмигранты - врут бог знает что, все между собой в ссоре, клевещут друг на друга. Я думаю, это Кинкель распустил такой слух в знак благодарности за то, что баронесса его выкупила из тюрьмы. Ведь он бы и сам за ней поволочился, да воли-то нет. Жена не дает ему баловаться. "Ты, говорит, меня от первого мужа отбил - так уже теперь довольно..."
Вот образчик философской беседы Арнольда Руге. Один раз он изменил своему диапазону и стал с дружеским участием говорить о Бакунине, но на полдороге спохватился и добавил:
– А, впрочем, в последнее время он как-то стал опускаться - бредил каким-то революционным царизмом, панславизмом.
Я уехал от него с тяжелым сердцем и с твердым намерением никогда не возвращаться.
Через год он читал в Лондоне несколько лекций о философском движении в Германии. Лекции были плохи, берлински-английский акцент неприятно поражал ухо, к тому же он все греческие и римские имена произносил на немецкий манер, так что англичане не могли догадаться, кто эти Иофис171, Юно172... На вторую лекцию (138) пришли десять человек, на третью - человек пять - да я с Ворцелем. Руге, проходя по пустой зале мимо нас, сильно сжал мне руку и прибавил: