Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Бьющий на взлете
Шрифт:

Одна проблемка: ему не хватало дозы.

Количество стран на земле конечно, нет бабы, у которой было бы поперек. Никак не хватало адреналина, чтобы вернуть былую яркость ощущений, чтобы получился приход — и потому всякий раз получалась ломка, всякий раз Гонза разбивался о жестокую опресненность реальной жизни. Причина пустоты, когда тебе нечего дать другим, тем, кто желает от тебя тепла, — в том, что тебе уже нечего дать самому себе. Хорошо, он достиг пределов обитаемого мира, прошел все тропы, звавшие его в грезах, любил всех женщин, которых желал. Деньги были, были крылья, была нора, логово, был секс, но не вставляло.

Не хватало адреналина.

Nec plus ultra. А дальше-то что?

Темные глаза мазнули его по груди, по лицу на выходе с пляжа, взглядом липким, как мед, как жидкий шоколад, но это было так привычно, что не обратил внимания на касание, нигде ничто не шевельнулось, просто отстегнул с парковки байк, глянул на трекер на запястье, садясь в седло. Десяточка всего сегодня… ленимся, ленимся, пан Грушецкий, это никуда не годится. На середине жизни почти каждый достигает Геркулесовых столбов и замирает натурально в остолбенении: дальше куда? Что за ними? Другой путь, другая жизнь? Суша и море резко обрываются, пропадают в небытии, на границе слуха грохочет отдаленный водопад, четко обозначая конечность вообще всего. У Грушецкого не было кризиса среднего возраста, потому что возраста у него теперь не было тоже. А вот кризис, похоже, был. Серенькая двухполоска, осыпанная по обочинам листвой окрестных кустов, прямо по полотну, по правой стороне разрисована сердечками, подстертыми уже от трения шин, похожими на мыльные пузыри, предпоследнее пронзено стрелой, два последних переплетены. Люди все-таки очень зациклены на любви, добро бы на сексе, это он хотя бы понимал, но на любви? Зачем? Столько непонимания, лишней боли…

На пляже он никого не встретил, кроме людей. И не то чтобы был разочарован, прямо сказать. Иногда он очень уставал от своей побочной работы — присматривать.

Кондотьер сошел с седла, припарковав коня у ограды на виа Вольфганг Гете, промелькнул через двор до двери: пустые, необжитые за двое суток апартаменты, холодные стерильной чистотой, еще через сутки от него тут не останется и следа. Зажег свет, достал из холодильника кусок пармиджано, накрошил на тарелку, расколол в кулаке с полдюжины грецких орехов. Над кухонным столом, под каплей свисающего над столом матового стеклянного абажура заплескали крыльями ночные мотыльки, но шарахнулись в сторону, обалдело вмазались в черноту окна, едва лишь Грушецкий вошел и сел. Белое пополам с минералкой в бокале, открытый ноут, початый файл, так он проводил подавляющее большинство вечеров своей жизни.

Только текст, ничего кроме текста.

Каникулы не в счет.

Глава 2 Кондотьер

Острова лагуны

Следующий день почти целиком ушел на то, чтоб фланировать. Гонза приманивал внутреннего кита, кружил вокруг, загарпунивал, прикидывал, в какой бы ему впиться бок. Подсаживался на вапоретто, разрезавшие водную гладь — расплав аквамаринового стекла, такой цвет и свет от воды бывает только здесь — смотрел в волны, расслабленно щурился на солнце, соскакивал на берег… очередной топкий берег… искал опоры. Вся его жизнь в миниатюре. И думал, думал, думал до тошноты. Обо всем, что накопилось и требовало решения.

Быть в Венеции и не заехать на Торчелло, туда, откуда есть пошла Ла Серениссима — не зачет. Мурано-Бурано — это для девочек, слишком сувенирно, потом догонимся. Сан-Микеле, пожалуй, мимо, смерть в Венеции — это не про него, а на старое еврейское кладбище он зашел еще на Лидо. Острова разбросаны по глади морской дивного, небесного оттенка, как зефирки в какао, выбирай любой стеклянный, конфетный, не вспоминай о том, что это Венеция, где любая конфета может быть отравлена. Как выхолостились история, дух места за какие-нибудь четыреста лет… он не отказался бы хлебнуть Венеции настоящей, какой она была во дни славы, — наследницы византийских камней, коней и византийского же коварства. Но это так, пустые мечты.

Верховье древесной кроны всосало птичью стаю и растворило ее в себе — как и не было вовсе. Между человеком и жизнью происходит ровно то же самое. Стоя среди рыжих камней Торчелло, опустошенных малярией в четырнадцатом веке, он думал о том, что есть мужское. Думалось в этой мертвечине отменно.

Он слишком хорошо знал, что мужское — оно про ответственность, поэтому избегал ее где возможно, но там, где попадал, платил честно, по полной. Должен он был только двум женщинам — матери и дочери. На его всегдашнюю поддержку могла рассчитывать вторая из бывших жен. Расставался с женщинами, за вычетом двух случаев, мирно, во всяком случае, с его стороны. И, собственно, этого довольно. Остальное — заметки на полях. Маменька, сама дама более чем неординарная, воспитала сына в рыцарских правилах: с девочками не спорить, о девочках заботиться, девочек носить на руках… И первый же половой опыт научил его, насколько жизнь опережает мечту. А потом они пошли одна за другой. Пришлось снять понятие «женщина» с алтаря, потому как иные особи иначе, чем жестко, не понимали, принимая воспитание и галантность за тупость и мягкотелость. Нельзя сказать, что в женщинах ему потом не везло. Скорей уж, это им не везло с ним. Так вот, мужское — это в любом трэше вывезти вдвойне, не имея за то привилегий. Ну, как не имея привилегий… спинной мозг не имеют — и повезло. Не надо ждать от женщин слишком многого. Надо брать, когда дают. И он переходил с борта на борт, они сменяли друг друга, как острова лагуны. Он привык говорить «люблю» без неловкости первого раза, но с автоматизмом водителя, включающего радио по ходу трассы. Но трасса всегда заканчивается, распахивается дверь, в двери пропадает его силуэт. Из любых отношений выходил с вещами в формате одного рюкзака — ему хватало остального от жизни. Рюкзак, правда, паковал виртуозно, было время освоить. Все необходимое на две недели — и апокалипсис — умещалось в тридцатилитровом, и самой тяжелой вещью был ноут. И к сорока годам пришел к тому, что при начале новых отношений где-то на задворках восприятия, в прихожей сознания, у него уже сразу стоял собранный рюкзак. На всякий пожарный. На нем вот и сейчас висело все самое необходимое — тридцать литров его жизни. Производная от возраста — входя в отношения, знаешь: это опять не навсегда. Не конечная, просто полустанок. Маниакальное пристрастие к компактности багажа привело к странному следствию: чем меньше он носил на себе, тем больше помещалось теперь внутрь него самого. Чувства, ощущения, воспоминания… Не в том дело, что у него не было ничего своего. А в том, что он был всюду чужой.

Алчность. То, что вело его, называлось алчностью, а еще чистопородная, ничем не омрачаемая вольность. Вечная, неутолимая жажда свободы.

Сан-Марко

В Венеции следует ощущать себя персонажем книги какого-нибудь интеллектуала-извращенца, какого-нибудь, прости господи, Эко, которого он так любил. Только это и примиряло с действительностью. Жизнь как текст. Пишешь сам — позволяй писать и себя. Смотри на себя в контексте истории, в формате страницы. Верь, что автор выведет тебя к финалу, достойному роскошного образа, который ты сам любовно создавал многие годы, покуда наконец образ не принялся создавать тебя самого.

Вапоретто уютно бухтел, подтаскивая новую группу туристов и местных к Сан-Марко. Джудекка осталась по левую руку, катерок качнуло от теплохода, идущего мимо пьяцетты — теплохода, высотой превышающего и сам дворец дожей, с верхней палубы можно посмотреть под хвост льву святого Марка на одной из колонн, крокодилу Теодора — на другой, заглянуть в глаза чайке. Венеция — радиоактивный источник красоты, Грушецкий прямо чувствовал, как тут на нем прорастает лишняя, мутационная пара крыльев. При том, сколько всего он видел, у него не было ничего, что он мог бы счесть по-настоящему своим. Но роднило что его с Венецией — у этой бабы заемное тоже примерно всё. И святые собраны по типу Франкенштейна, и сиськи силиконовые, и тетрархи ворованные, и кони угнаны из Константинополя. Великий обман — вот что привлекало заниматься со Светлейшей сексом, искушение: ну, а вдруг она, раскрывшись под тобой, покажет себя настоящей? Какие сокровища ты тогда обретешь, пришелец? Те, кто говорят, что лагуна воняет, не стояли на берегу Ганга. Вранье! Лагуна пахла солоно и пряно, как женщина. Он бывал в Венеции неоднократно, в разные времена года, и всякий раз она пахла морем и женщиной — юной, зрелой, пожилой, разной — но не гниением и тленом. Она незримо присутствовала третьей в любом его соитии с подругой. Отдавалась она ему и сейчас, когда прибыл один, без пары. Ее надо было ласкать, пробовать на язык, доводить собой до неистовства, ею следовало причащаться. Чувство было столь сильным, что не удержался, облизнул губы, — и легко сошел на пристань.

И она приняла, открылась.

Пьяцетта — замирание сердца, предвкушение события. Довольно странное чувство, ибо видал он немало, и Европе предпочитал Азию. Подумаешь, еще одно открытое пространство, обрамленное архитектурными шедеврами в смешанном стиле. Возможно, дело в том, что первый раз пару порфировых колонн он увидел в юности, а там, понятно, импринтинг яркий… Сейчас он сам себе напоминал пьяцетту — везде натыренное, нахватанное, не усвоенное, почти своё. Вечно притворяющееся чем-то другим, как персидская химера четвертого века покорно притворяется львом святого Марка. Но хвост-то торчит! Совершенно не львиный хвост, ежели приглядеться. И он сам, о да, та же химера, тот же хамелеон, вхож везде, не похож ни на что, ответственен только сам за себя и за производимое впечатление. И в этом плане ясный пан Грушецкий ощущал себя очень, очень венецианцем. Ибо здесь, в Венеции, нет лжи. Но есть легенда о себе.

Мавры на часах стукнули молоточками, и он задрал голову в небо. Когда смотришь в небо на пьяцетте, видишь себя бессмертным. И еще видишь чаек, кусающих ту химеру за хвост, несущих на крыльях легенду. На пьяцетту он придет чуть позже, повторно. Библиотека Марциана его дождется. Стоять очередь в Сан-Марко — ну, только если ради Анельки. Дворец дожей он не любил. Слишком много позолоты, завитушек барокко, слишком много помпезности, и со всех сторон на тебя валится морская слава Венеции — даже и с потолка. Вот ради батальных сцен, морских сражений Гонза туда и ходил. Да еще шикарные мужские жопы на выходе с Лестницы гигантов всегда удостаивались его одобрительного взгляда — не с низкой целью, а для сравнения с собственной, так сказать. Накачал такую — это ж уже красавчик. Честными тут, во дворце, были только стрельчатые готические окна, сквозь которые сияла лагуна и белый кристалл Сан-Джорджо, да тюрьма. Мост вздохов в лесах не вызвал вздохов. И, не вздохнув, Грушецкий свернул в первую попавшуюся калле. Благо в Венеции везде есть, куда свернуть.

Параллельно Мерчериям, прямо за часовой башней святого Марка, калле дель Пеллегрин, конечно же, нет ему более подходящего пути, дабы погрузиться в Венецию, — и она была узка, непривычна к его нерядовому размеру. Теснота по первости доставляла привычное удовольствие, а потом она, Венеция, расходилась, подстраивалась, но продолжала сжимать — порой робко, порой уверенно, пока уже он не ощущал необходимости выскользнуть. Но пока был в ней, она подавалась навстречу. Здесь, в подворотнях, и начиналась настоящая жизнь: лавочки, пицца навынос, баккаро, белье, дышащее на веревках, протянутых поперек улиц. Заскорузлый хозяйственный магазинчик, непривычный среди сувенирных лавок, стойко цеплялся за свое место, сопротивляясь давлению туристических волн, и Гонза сунул нос в ассортимент: спрей для отпугивания голубей — рядом с пьяцца Сан-Марко это смахивает на осознанный терроризм. Голубей Гонза не любил, срут много. Да и вообще птицы, особенно крупные, теперь будили в нем логически необъяснимую антипатию. Ну, ладно — именно логически и объяснимую. Чайки, например, не вызывали особого отторжения, а вот на голубей посматривал он с неприязнью. Какое-то путешествие Нильса, только наоборот. В смысле, что гуси, того и гляди, сожрут, а в человека обратно никто превратить и не обещал. Некому обещать, вырос мальчик, сказка окончена. Когда после проходного, торопливого акта в тесноте калле выскальзываешь на кампо — и хочется либо нырнуть, либо взлететь. Взлететь он позволить себе никак не мог, даже и не прилюдно. Посему вышел к паромной переправе — перекинуться на другой берег Большого канала. Трагетто пользовался стоя, как венецианец. В нем и вообще было развито седьмое чувство урожденного путешественника — мимикрировать под город. Может быть, ему так просто решиться на что-то, потому что он бесконечен. Может быть, потому он так текуч, что уже был здесь. И когда-нибудь будет снова.

Поделиться с друзьями: