Царь головы (сборник)
Шрифт:
МЕШОК СВЕТА
Смогу ли я всерьёз прельститься
Удобством тёплого гнезда,
Когда всю жизнь в глазах троится
Любви коварная звезда?!
Владимир Муханкин, серийный убийца
Письмо было заказное, с уведомлением о вручении. Отпустив почтальона, Никодимов вскрыл конверт и обнаружил в нём открытку с серебристым оттиском на лицевой стороне: «Евгению Услистому — 50». Печать открытки, и это бросалось в глаза, отличалась отменным качеством: не конторский цветной принтер — солидная полиграфия. Скромно и дорого. Фоном для оттиска служил вид Петергофского парка с шарообразными кустами вдоль дорожки и Большим дворцом в перспективе, что Никодимова озадачило — Женя Услистый был москвич. Впрочем, они не виделись лет десять — за это время можно успеть дважды составить состояние и дважды разориться, уйти с сектантами в тайгу и вернуться, поменять пол и пожалеть о случившемся, что уж говорить о том, чтобы, подхваченному свежим поветрием, перенестись из почерневшей Москвы в хрустальный СПб. Хотя некоторые слухи о состоянии дел Услистого окольными путями всё же доходили до Никодимова через неизменно более сведущих в этой области общих знакомых. Есть такое племя, вроде мушиного, — переносчики сведений. Его представители отличаются необычайной компетентностью по части новостей о текущих событиях незначительного масштаба. Сам Никодимов к этому племени не принадлежал, и именно поэтому, как хотелось ему думать, в нём по-прежнему оставалось место несовершенству — родовой черте, делавшей его похожим на человека.
Никодимов познакомился с Услистым в Коктебеле, в пору, когда Крым ещё считался неотторжимым достоянием их большой родины, широким балконом с видом на море. Они были студентами и, как положено в юности, жили в одном длинном настоящем времени, видевшемся на расстоянии солнечным и весёлым. Прошлого и будущего не существовало — зачем? — обращение к ним не имело смысла. Единственное отличие прошлого от будущего заключалось в том, что некогда, по непроверенным сведениям, прошлое было настоящим. (С годами, как узнал Никодимов, состояние волнующей сиюминутности проходит — люди черствеют, точно оставленный на столе хлеб, и благодатью для них становится не свобода, а безопасность. Тогда они перестают жить настоящим, поскольку оно — фрукт, в котором слишком много вкуса.)
Столкнулись у винных автоматов — Никодимов с двумя приятелями только приехал на автобусе из Феодосии, куда их доставил поезд, пыльный и жаркий, как валенок. Услистый на правах человека бывалого — болтался в Коктебеле третий день — объяснил новичкам несложное устройство чудесных аппаратов. Он был наполовину босой — утром купался в море, и его пляжную тапку утащила собака. Никодимов отдал Услистому свои вьетнамки, посчитав, что ему довольно и сандалий. Потом они уже не расставались — в столовых набивали карманы котлетами, расплачиваясь только за гарнир, купались в светящемся ночным планктоном море, тайными тропами ходили на охраняемый пограничникам Карадаг, заталкивали двугривенные в утробу винных автоматов в обмен на бьющую в стакан струю терпкого крымского вина и знакомились с барышнями. Именно тут Услистый встретился со своей будущей женой Викой, тоже московской студенткой, занесённой в Коктебель ветрами летней воли, и, поскольку Никодимов оказался нечаянным свидетелем чуда рождения новой любви, их дружба получила какое-то добавочное измерение.
По утрам отправлялись на рынок за фруктами: Никодимову едва удавалось стянуть пару абрикосов, Услистый же умудрялся из раза в раз добывать арбуз, причём торговки отдавали ему свой товар задарма добровольно — такова была сила убеждения, скрытая в его словах. Не удивительно, что, окончив юрфак и пройдя все тяжкие выпавшей на их долю русской смуты, в настоящее время он владел в столице солидной адвокатской конторой.
В течение многих лет, приезжая по делу и без дела — Никодимов в Москву, Услистый в СПб, — они непременно встречались. В одну из таких встреч в Москве Услистый удивил Никодимова семейной реликвией — старинным кинжалом кубачинской работы. В пору долгих кавказских войн позапрошлого века оружие горцев, сделавшись модным, широко разошлось по России — кто-то из предков Услистого воевал на Кавказе в лермонтовские времена. Рукоять и ножны кинжала сделаны были из серебра со вставками из слоновой кости и богато украшены перегородчатой эмалью: лиловые и лазоревые цветы переходили в серебряные с чернью. Однако под кружевом ювелирной работы скрывался страх божий, как пчелиное жало в цветке. Сталь клинка кубачинский кузнец рубил, вытягивал, заплетал и расковывал, о чём свидетельствовал его витой дамасский узор. Словом, это была холодная и пленительная вещь, служившая разом смерти и красоте. Ею хотелось обладать.
Со временем без ссор и обид Никодимов с Услистым незаметно отдалились и почти потеряли друг друга из вида. Дело требует времени и мягко, исподволь определяет круг общения — их интересы были слишком далеки: контора Услистого обслуживала столичный деловой крупняк, Никодимов владел крошечной фирмой, занимавшейся производством эксклюзивных тортов (девиз, пламенеющий на главной странице сайта, как бы исходил из сладкого естества торта в виде запечённого молочного поросёнка с кремовой петрушкой во рту: «Меня запомнят: я — единственный!»). И вот теперь — открытка.
На развороте Никодимов обнаружил обращение, призывающее его («Дорогой Андрей!») на юбилейную пирушку. Далее, напечатанный в центрованный столбик, как басня, чётким курсивом излагался подробный план мероприятия. Немного вычурный, слегка жеманный, с привкусом приватной пошлости, точно программка студенческого капустника, этот текст снимал все вопросы относительно лицевой картинки.
16:00 — Сбор у пристани: Университетская наб., д. 13
16:50 — Корабль отдаёт концы
19:00 — Причал в Петергофе
19:00–19:20 — Путь в Верхний парк через Большой дворец
19:20 — Пир горой
21:25–21:55 — Группа «Краденое солнце»
22:00–22:30 — Потешный вызвездень
22:40 — Дом Нимврода
22:40–23:30 — Пётр Налич 23:30–00:00 — Танцы, разброд, шатание
Насколько Никодимову было известно, Верхний и Нижний парки, равно как и Большой дворец, в 18:00 закрывались для посетителей. Стало быть, чтобы распахнулись запертые двери, имелся у юбиляра свой универсальный ключ. «Крепко встал», — спокойно, без зависти, подумал о старом товарище Никодимов.
Последний раз они виделись где-то в первой половине нулевых. Царил жаркий сентябрь, бабье лето. Вокруг столицы горел торф, белёсый воздух пах дымом. Никодимов приехал в Москву, имея в планах запуск филиала своей кулинарной фирмы, — аппетит столичного рынка был куда серьёзнее петербургского, он мог переварить тонны эксклюзивного бисквита, но возить скоропортящийся штучный товар сюда из СПб не имело смысла. Никодимов и три его сотрудника, одним из которых была его жена Люся, дипломированный кондитер, производили заказные торты как по собственным эскизам, так и следуя пожеланиям заказчиков — тирольский пирог в форме изукрашенного ягодами мобильника, творожный «ламборджини», торт-бутылка с щедро, хоть отжимай, пропитанными ромом коржами, фигурный лебедь из ореховых меренг и белого шоколада, портретные работы с тончайшим кремовым письмом, глазурованный собор Василия Блаженного… Однажды для какого-то инфернального торжества они даже изготовили марципановый гроб с надписью: «Вы — моя могила». В Белокаменной с этой темой можно было развернуться.
Женя Услистый сам позвонил Никодимову, узнав каким-то образом, что тот в Москве. С филиалом дело буксовало, и Никодимов рад был развеяться. Поужинали в клубе «Ворошилов», с тиром в отдельном зале (Услистый оказался совладельцем заведения), а на следующее утро, посадив Никодимова в резвый «бумер», московский друг отвёз его на аэродром «Остафьево», что близ Южного Бутова. Услистый окончил пилотские курсы, зачем-то купил двухмоторный самолёт, стоявший в здешнем аэроклубе, и вообще, судя по отношению обслуги, считался тут своим. Понятно его желание прихвастнуть и окунуть гостя в подмосковные небеса. Сели в учебный «Як-18Т», вырулили на полосу, разбежались, взлетели и легли на ветер. В наушниках потрескивал загадочный язык — переходная форма между русским и ангельским, — над землёй плыла сизая дымка торфяной гари. Скорость совсем не чувствовалась, они словно висели в воздухе без движения. Потом Услистый сказал Никодимову, чтобы тот взял в руки второй штурвал, и передал оторопевшему гостю управление. Рулить оказалось несложно — надо было держаться выделенной высоты и не закладывать слишком большой угол наклона при повороте. Никодимову понравилось. Жаль, ответить чем-то равноценным, как и в случае с кинжалом, он не мог.
С тех пор они не встречались — несколько раз говорили по телефону, обменивались эсэмэсками на дни рождения, и только. Однако из новостей, доставляемых переносчиками сведений, Никодимов знал, что в последние годы Услистый увлёкся живописью, причём настолько, что уже считался в определённых кругах ценителем, коллекционером и меценатом. Словом — Мамонтов, с поправкой на ветер времён. Особенно интересовала его питерская волна восьмидесятых. Что-то он покупал (Новиков, Котельников), кому-то помогал с выпуском каталога (Яшке, Тобрелутс), а однажды, щедро потратившись, организовал на паях с Русским музеем в Мраморном дворце огромную выставку живописи «Новых художников» и некрореалистов, добыв и доставив всё лучшее из частных собраний. По этому поводу в художественной среде СПб случился большой шум, но Никодимов был в Праге, где выведывал секреты чешских кулинаров, и триумф Услистого пропустил. Чуть позже, по возвращении, ещё застав шлейф трепета, вызванного в арт-сообществе ярким культурным событием, Никодимов услышал от своего мастера портретных тортов — болезненного до карикатуры бабника, тающего от непомерного влечения, как огарок, но при этом кудесника глазури и кремовых красок, подвизавшегося в девяностых с новоакадемистами, — странные слова, что, мол, Услистый не просто коллекционер и меценат — он ищет Мешок света. Никодимов толком о Мешке света ничего не знал. Так — сказки города Питера, легенды тёмных времён, что-то вроде Грааля в фольклоре здешнего живописного цеха. Кремовый мастер, в свою очередь, не предполагал, что Никодимов давно знает Услистого. Завязался разговор. В итоге Никодимов открыл для себя вот что.
По апокрифическим свидетельствам первые в русской традиции (а более нигде и не было) упоминания о Мешке света как о чудесной субстанции, божественном даре небес, приписываются Якову Брюсу. Причём упоминания были отнюдь не метафорического свойства — речь шла о предмете, коим Брюс располагал. Никаких письменных сведений не сохранилось — описаний феномена и рассказов очевидцев, лицезревших диковину, нет, как нет общепризнанного описания Эликсира — Камня алхимии. Однако легенда наделяла Мешок света свойствами могучими и весьма универсальными: владеющему им человеку он даровал на избранном поприще воистину демиургическую силу. Учёному он посылал озарение, пахаря жаловал тучной нивой, бред сумасшедшего претворял, молитву праведника направлял прямиком в уши Бога, ремесло возносил до искусства, падающего подталкивал, а художника наделял такой силой кисти, что холст излучал восторг даже с изнанки. После Брюса тайно обладали Мешком света многие заметные даже из нашего далёка люди, так что след, оставленный им, какое-то время прочерчивался довольно отчётливо. Ломоносов так и вовсе пытался познать дивную субстанцию инструментами науки и имел намерение самостоятельно выделить её из молнии. Не вышло. На Архипе Ивановиче Куинджи след Мешка света обрывался. Ему он, в свою очередь, достался от Айвазовского, которому Куинджи в Феодосии растирал краски. Об этом с досадой сообщал ученик и копиист Айвазовского Адольф Фесслер. Предполагали, что впоследствии на какое-то время этой штукой завладел Дягилев. Поговаривали, что в восьмидесятых Мешок света всплыл у Тимура Новикова, и это каким-то образом послужило причиной его слепоты… Впрочем, во все подробности легенды мастер портретных тортов не вдавался. К тому же вскоре, ведомый неугомонными семенниками, он куда-то запропал, уволившись из сладкой фирмы, — то ли нашёл лучший заработок, то ли всецело предался греху. «Чушь», — подумал тогда Никодимов. Его оставляли равнодушным подобные эзотерические бредни: Василий Валентин и Гурджиев мало чем отличались для него от братьев Гримм и Джоан Роулинг. Он считал эзотерику не более чем лукавой заменой Бога, вера в которого в Никодимове преступно колебалась. Просто человек так устроен, что идёт на свет. Как насекомое. И, как насекомое, безупречно ведётсяна эту уловку. Но разве свет, на который летит мотылёк, — Бог? Нет, Бог — это вечное настоящее. Он — константа. Вечно меняющаяся константа. Он знает, что это такое. Если Никодимова и занимала проблема пути, то выглядела она скорее так: как выстроить свои отношения с тем, что его окружает, цельным, нефрагментированным образом? Ведь тут следует пускать в дело разные навыки: в отношениях с книгами придётся понимать, в отношениях с людьми — терпеть, в отношениях с местностью — жить. Как отлить это в единой форме? Смысл подобного выстраиваниязаключался не в удовольствии (хотя без него — куда же?), а в преодолении ада пустоты между кощунственным хохотом и благостным умилением, чтобы нигилизм и лирика перестали быть дальними берегами, разделёнными дырой. То есть следовало преодолеть недуг бездны-в-себе, отринуть его в пользу полноты бытия. В этой полноте нашлось бы место и Гурджиеву с Роулинг, и пусть они были бы разведены, но их не разделяла бы отчуждающая пропасть. Расстояние, конечно, останется, но оно уже не будет зиять пустотой, а заполнится крепкими кочками, милыми штучками, забавными деталями, шуршащими воспоминаниями. И в этой яркой чепухе можно топтать тропинки.