Царь головы (сборник)
Шрифт:
Уже одиннадцать фигурок. Я их слепил за месяц, когда душившая мой мозг болезнь, день ото дня наглея, дала наконец знать, что ей угодно. Слепил и расставил по местам, как дар умалишённого миру, который его потерял. Мне словно голос был — куда идти, где и какое место кому определить. Так — все одиннадцать. Михей, балбес и барабанщик, друг рок-н-ролльной юности, — разбился на ночном шоссе, так что остатки выскребали из салона. Байковская, красотка из соседней школы, гордая панночка, — как и положено соседям, наши школы находились в состоянии войны, а она в десятом классе отдала мне свой первый поцелуй плюс все те глупости, что с ним идут в комплекте, но кара за предательство настигла — три месяца спустя она утонула в голубом карельском озере. Барсуков, однокорытник, как и Маша-Каша, — быстрый на кулак, восемнадцать сотрясений мозга, дважды сидел, потом поймал на стрелкепацанскую пулю — кто-то оказался быстрее. Нецветаева, подружка по грешащей промискуитетом студенческой компании, — стихи писала (нетрудно отшутиться при такой фамилии), но юность, манившая весёлым счастьем, прошла, надежды обманули, и она сбежала от точила жизни в окно восьмого этажа. Кто ещё? Клавишник Ашевский по прозвищу Эмерсон — проломлен череп. Вежливый тихий Зарубин — в две тысячи четвёртом смыт цунами на Цейлоне. Виртуозный бузотёр Грачёв — пил, курил шишечки, ел мухоморы и псилоцибины, а умер от ржавого гвоздя: пропорол стопу, гангрена крови… Забыл кого-то? Да, весёлый купчинский подонок Свин (такая форма самообороны — будь ты хоть трижды крут, но если наступил в дерьмо, ты однозначно жертва) — перитонит, как говорили те, кто в курсе.
Вот, все одиннадцать. Включая Нину, Кашнецова и Захара. Думал, не вспомню сразу — болезнь ещё не покинула мой чердак, где всё смешала, напылила, разбросала. Как чувствуют они себя теперь? Какая у них жизнь? Благодарят? Или то, что я невольно дал им, хуже смерти? А сколько покойников во мне ещё осталось… Бред, не могу поверить. Бред. Но тот, кто присвоил себе право мной владеть, по-прежнему толкает к глине и требует: лепи и вспоминай, те прошлые одиннадцать — не в счёт. Кого я должен вспомнить? А? Кого? Как я тебя, дремучий призрак, из памяти своей добуду? Я не хочу. Я прогоняю смерть из головы.
Дождь за окном стихает. Ветер ускользнул по мокрым крышам, перебрав напоследок струны проводов, — их в городе из года в год всё гуще, будто медленный паук сплетает обеденный кокон. Чистые листья клёна чуть дрожат от редких капель. В руках у меня яблоко, какой-то ранний сорт. Я разламываю его, по пальцам течёт сок. Яблоко вместило в себе всё, что требует гармония, его женить не надо ни на горчице, ни на соли, ни на хрене. Как бы стать яблоком? Дождь стих, промытый воздух недвижим. Пойти на улицу? А вдруг там ждут Михей, Байковская, Зарубин?.. Ждут, чтобы предъявить. Как объяснить им смысл их новой жизни? Что сказать? Они и смысла старой-то не знали, как не знаю я и все, кто говорит, что знает.
Ремонт надежды. Раз есть упрямство, значит, человек не сдался до конца, за что-то зацепился. Пусть и стоит, быть может, на краешке уступа перед бездной. Однако же — стоит. И стало быть, есть дело — заново сложить разрушенную стену. За блоком блок. Кирпич за кирпичом. На растворе ослиного упрямства. Известно же — бывает, до крайнего предела доходит унижение, до полного падения в ничтожество, и тогда вдруг сама слабость, втоптанная в грязь и заплёванная надежда твоего сердца, становится неудержимой пружиной возрождения. И разжимается она с такою силой, что берегись: не ветер в спину — ураган. Так же восстану я — уже горят знамения: я не позволяю крошиться вниманию, стараюсь не сбивать порядок мыслей и забираю сдачу в магазине… Выходит через раз.
Четыре дня я не беру в руки глину. Уже четыре дня. Туман сонливости редеет, и хрупкая реальность, неверная, будто на грани существования, однако светлая и удивительная, как в юношеском похмелье, встаёт передо мной. Две мысли: раз — случайно не разбить, и два — не замутить нарочно. Едва дышать и любоваться… В руке у меня золотистый волос. Любуюсь и едва дышу.
Ночевали в поселке Басши, в гостинице при дирекции парка.
Вечерний стол гостеприимно накрыл директор Алтын-Эмеля, тучный, важный, молчаливый казах с тяжёлым взглядом, сразу видно — бай. Начальник экспедиции пел щеглом, не жалел любезных слов на тосты, одновременно стараясь выглядеть весёлым и официальным, словно новогодняя кремлёвская ёлка. Директор поглядывал исподлобья, похоже, испытывал определённые сомнения относительно тостующего: сам едет в экспедицию, сам собирает материал, небось ещё и сам статьи пишет — что за начальник такой? Несолидно. Даром что Академия наук.
Утром, залив канистры водой, в сопровождении двух егерей на «хантере» — казаха и русского (обосновался в заповеднике и даже завёл двух жён, на что не всякий казах решался) — отправились на кордон Актау. Накануне я изучил карту — от Басши это к юго-востоку. Курганы в тех местах не описаны — может, их нет вовсе, а может, никто из учёной братии там ещё не наследил. А вот к юго-западу, в местечке Бесшатыр, есть большой могильник. Он раскопан, исследован, и теперь там обустроен музей под открытым небом, к которому проложена туристская тропа. Словом, делать там нечего.
В крошечном — полдюжины домов — селении Аралтобе, окружённом саксауловым леском с непугаными зайцами-толаями, остановились у радонового источника. Когда-то тут была база геологов, по сторонам виднелись бетонные руины их погибшей цивилизации. Источник термальный, заведён в трубу и хлещет сверху — так, что под ним можно встать и с головы до пят умыться. А небо — сине, солнце — знойно… Водитель «Волги» разделся до трусов и встал под тяжёлую струю.
— Тёпленькая, — сказал.
— Больше десяти минут не стоит, — предупредил егерь, тот, что русский.
Всем сделалось интересно почему, но никто не спросил — радон, стало быть, радиация, понятно.
Вдоль рождённого источником ручья цвел розовый тамариск, в воздухе рыскали стрекозы. Начальник скомандовал: по местам — сюда, сказал, вернёмся через пару-тройку дней, когда будем перебираться на кордон Улкен-Калкан, к Или.
Дорога — слегка наезженная грунтовка, местами по краям торчат острые камни, о которые в два счёта можно порвать шины. Егеря предупредили и шофёры бдят. То и дело прямо из дороги пробиваются цветущие нежным сиреневым цветом кочерыжки заразихи — вампира, сосущего сок из корней саксаула, который те тянут из самой преисподней. Машины поднимают тучи белёсой пыли, медленно сносимой не ветром даже, а каким-то едва ощутимым движением ворочающегося во сне воздуха. Наш караван растянулся, чтобы не идти друг за другом в слепом облаке: первым пылит «хантер», потом «китаец», следом «газель» и замыкает «Волга». Слева вдали параллельно дороге несётся стайка белозадых джейранов — сейчас, в апреле, они нервные, только-только принесли приплод, — мы, те, что в «газели», передаём из рук в руки бинокль. Там, где летят джейраны, виднеются какие-то вздутия рельефа, но на таком расстоянии не разобрать — то ли курганы, то ли естественные пузыри земли.
Ландшафты меняются, точно картинки в книге. Вот грунтовка нырнула в тугай: с двух сторон — плотная стена сухого серого тростника, тамариска и какого-то колючего кустарника, похожего на барбарис. Затем снова выскочила на каменистую пустыню с чёрным щебнем. Потом пустыня стала серой, глинистой, с редкими кустами саксаула, и вдали показалась кирпично-красная гряда Актау. Чем ближе, тем невероятней — вид неописуемый, нездешний, превосходящий силы языка. Я ожидал увидеть белые горы, как обещал тюркский топоним, а тут — красные, с косыми полосами розовых и желтоватых прослоек. Всё голо, покато и вместе с тем изрезано — как посечённый на куски и оплывший на жаре кремовый торт. Шофёр пояснил, что белые кряжи пойдут дальше, если, конечно, кто-то захочет по пеклу туда добраться.
Проехав вдоль красной гряды несколько километров, свернули с дороги и покатили, петляя между кустами пыльно-зелёного саксаула, прямо по глине, здесь уже не серой, а терракотовой, к подножью — искать место для лагеря. Путь то и дело пересекали сухие русла ручьёв, плоские, выровненные, однако становиться лагерем здесь нельзя — после дождей вода с гор идёт с такой силой, что перед ней не устоять. В позапрошлом году туристы поставили в русле палатки, а ночью прошёл ливень, и всё смело — шесть трупов, две машины кувыркало и тащило примерно километр, в конце концов замыв наполовину глиной. Это рассказали егеря, когда мы наконец нашли удобное место практически под самым склоном красного хребта. Рассказали и уехали, предупредив напоследок, что там (узловатые пальцы егерей одновременно указали на пустынный юго-восток) плохое место и лучше туда не ходить: в шестидесятых работавшие в тех краях геологи подхватили неизвестную заразу — стали сохнуть и трескаться, как глина, так что их, едва живых, пришлось эвакуировать вертолётом.
Ещё только апрель, но с непривычки жара кажется невыносимой.
Покончив с палаткой, чуть посидел в тени «газели», пришёл в себя и, прикрыв голову панамой, с биноклем на шее отправился на гряду. Потревоженные ящерицы-круглоголовки срывались с места, оставляя за собой след, точно колёсико с протектором, и вновь замирали, скручивая хвосты в спираль. Вблизи вид глиняных гор был в прямом смысле фантастический — другая планета. Промытые водой причудливые ущелья через несколько десятков метров или сужались, точно ножевой порез, или заканчивались тупиками, отвесной глиняной стеной. Излазил три — два красных и одно зеленоватое, с цветными плотными прожилками. Наконец забрался по склону на вершину гряды. За ней оказалась ещё одна, выше первой. За ней — ещё и ещё, а в белёсой дали — снежные хребты Джунгарского Алатау. На юг — плоская земля до самой Или (в бинокль увидел прибрежные тростники и тугай), если поблизости и есть курганы, то примерно там.