Царь-гора
Шрифт:
– Знаете, господин ротмистр, – он подчеркнул голосом абсурдное обращение к нижестоящему, – офицерский этикет меня не волнует сейчас совершенно. Вы разве не чувствуете, что сегодня мы все – я, вы, они – одна плоть?
Шергин остался в одних подштанниках, не вполне чистых.
– Ничего такого я не чувствую и не собираюсь чувствовать, господин полковник.
– Мне вас искренне жаль… Христос воскресе, ротмистр!
Он разбежался и прыгнул в самую гущу солдатских голых тел. Его приняли с восторгом, хотя и посторонились, освобождая место.
Купание в горячей воде нисколько не охладило его мысли. Васька принес подцепленный на штык кусок жареного мяса, истекающий жиром, но Шергин не притронулся к еде.
– Уморить себя решили, вашскородь? – обиженно спросил Васька.
– Поди прочь, – отмахнулся полковник. – Нет, погоди. Стой.
– Стою. Гожу.
– Сейчас же позови прапорщика Чернова.
– Чтоб он уговорил вас съесть мясо? – уточнил Васька.
– Немедленно!! – рявкнул Шергин.
Ваську сдуло как ветром.
Прапорщик Чернов, за время похода ставший на полголовы выше и еще худее, чем был, когда его выловили из уральской реки, смотрел на полковника непонимающе.
– Я видел, – ломким, неустановившимся голосом говорил он. – Своими глазами.
– Ты видел, как убили всех троих? – медленно чеканя слова, спросил Шергин.
Миша Чернов моргнул и ответил не очень уверенно:
– Да.
– Вспоминай!
Прапорщик почесался, потянул носом, снова моргнул и уставился на Шергина почти испуганно.
– Ну?
– Марью Львовну помню… штыком. Ваньку малого… по голове.
– Как убили Сашу, ты видел? – Шергин от напряжения привстал с камня, на котором сидел.
– Нет, – выдохнул Чернов. – Не видел. Я только подумал…
Шергин снова утвердился на камне, перевел дух.
– Он жив.
– А? – раскрыл рот прапорщик.
– Мой сын жив. Они не нашли его.
Миша Чернов был потрясен.
– Я… я…
– Молчи, – велел Шергин, – и слушай внимательно. Через какое-то время мы уйдем отсюда вниз. Я хочу, чтобы ты запомнил все, что здесь. Оглянись.
Прапорщик послушно повертел головой.
– Я хочу, чтобы все это осталось в тебе – гора, озеро, эта трава, эта Пасха, купание солдат. Чтобы ты сохранил в себе эту высоту. Ты меня понимаешь?
Чернов ответил энергичным кивком, хотя изумленное выражение его свидетельствовало, что понимает он мало.
– Ты обязательно останешься жив, – продолжал Шергин с нажимом, словно приказывал остаться в живых, – и уйдешь за границу…
Прапорщик снова не сумел совладать с мышцами лица, поддерживающими на месте челюсть.
– Я?.. Я не уйду… Никуда я не пойду из России.
– Пойдешь. Отыщешь себе пристанище за границей. Будешь жить и хранить Россию там. А потомки твои пусть возвращаются, когда будет можно.
Миша мотал головой, сначала медленно, потом быстрее.
– Нет.
– Да! Посмотри туда.
Шергин показал рукой наверх, на покрытый ледником гребень горы, неровным и расщепленным кольцом окружающий долину.
– Туда мы не пойдем, – опять с нажимом сказал он.
Чернов, поглядев на отвесные, заледенелые стены, снова перестал что-либо понимать.
– А зачем… – выдавил он.
– Вот и я говорю – незачем нам туда лезть. Не по Сеньке шапка. Мы свою высоту взяли. Большего нам не дано. Остальное пускай берут наши потомки, если сумеют. Если им будет дано. А наша задача – сохранить для них это.
Он обвел жестом маленькое горное каре с озером и цветущей прибрежной полосой, с отдыхающими солдатами.
– Но они сумеют. Это обетование… я получил его здесь. Обетование о потомке. Мой сын жив…
Шергин вдруг затрясся и закрыл лицо руками.
Прапорщик Чернов смущенно отвернулся и еще раз смерил взглядом крутые скалы, хмурые, совершенно неприступные.
– Это какой же дурак туда полезет? – нарочито грубо спросил он, чтобы не дрожал голос.
– Я не знаю, – сказал Шергин, резко отдернув руки и вернув себе нормальный вид. – Но дураков в России с избытком хватает сейчас.
Миша Чернов окончательно сконфузился, видя, что смысл разговора уходит от него все дальше.
– Ступай, – отпустил его Шергин. – Стой. Пообещай, что не забудешь этот разговор.
– Ага, – кивнул прапорщик, – ладно.
Тут же зарумянясь и вытянувшись во фрунт, он поправился:
– Так точно, господин полковник.
Оставшись один и прогнав Ваську, который явился напомнить о холодном уже мясе, Шергин вооружился огрызком карандаша, расстелил на валуне лоскут бумаги и принялся писать отвыкшей от подобных упражнений рукой. Слова поначалу выходили корявыми, жирными, затем буквы становились все тоньше и мельче и, не поспевая за мыслями, наползали одна на другую.
Он писал больше часа, взмок от напряженной работы и несколько раз торопливо оттачивал ножом затупленный грифель. Лишь в одном месте он запнулся и долго не решался продолжать. Наконец карандаш снова клюнул бумагу. «Россия спасена, я услышал эти слова здесь, они прозвучали так ясно, как будто рядом был кто-то, но никого не было, и все-таки они были сказаны, я не знаю, что эти слова будут означать через сто лет, наверно, что-то другое, но сейчас они звучат в моем сердце и, точно знаю, не только в моем, и означают одно: мы заслужили то, что заслужили, а теперь нужно смириться и терпеть, Русь всегда спасалась терпением, я хотел бы умереть здесь, на горе, но я нужен моим людям, солдатам, потому…» Слово «потому» он недовольно вычеркнул и продолжал: «Я чувствую, что скоро освобожусь, нет, уже свободен, я ничего больше не должен этой войне, я отдал ей все, что мог, нет, еще не все, осталось последнее…»
3
Алтай и прежде не скупился на яркость красок и художественные переливы оттенков. Но на высоте около трех тысяч трудно было ожидать чего-то, кроме черно-белого рисунка. Однако здесь тоже встречались вариации: опалово-синие пятна мхов, глянцевая ржавчина лишайников, киноварь скал, фиолетовые тени в складках горных пород, голубые ореолы ледников, салатные пучки травы, желтые увядающие маки. Как будто модный художник наляпал кисточкой разноцветные мазки и выставил свое произведение на поднебесный аукцион, где его могли вволю оценивать пролетающие по делам ангелы и гуляющие по облакам святые угодники.