Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Увидев, как каменеют черты лица Марины, спешит словами:

— Но согласитесь, я мог бы и из иного места… Но я с вами, потому что именно первая причина. Господом клянусь, она… Нет у меня другого человека…

— А правота дела моего — это для вас ничто? Страшный вы человек, падре! Страшней врагов иных, те против меня, потому что правда моя опасна им, противничают ей, но не отрицают. Вы же безразличны к правде, а коли она от Бога, вы и к Нему безразличны — и это ль не смертный грех?!

Обмякнув, Мело почти повисает животом на поручнях, руки сутану теребят, а глаза полны слез. С очередным хлопком паруса дергается насад, монах теряет равновесие, и, не подхвати его Марина, пасть бы ему всем весом на доски палубные. Рук Марининых не отпуская, с кряхтением и рыданием опускается на колени.

— Знает Господь, как желаю успеха вам… Простите! Какой есть, с вами до конца…

Марина выдергивает руки, отходит на шаг.

— Какой прок от учености вашей, если простой казак, в правоту моего дела верящий, мудрее вас и ближе к Престолу Божьему?…

Пролетающая чайка дарит плачущему монаху на плечо белую лепешку помета. Мело вскакивает, явив проворство не по фигуре, морщится брезгливо, платком, из рукава сутаны вынутым, трет плечо, еле рукой дотягиваясь до него, платок пытается выбросить за борт, но ветер: платок возвращается чуть ли не в лицо ему — вот и знак Господний: от бесполезной мудрости до шутовства один пролет птицы! Так истолковывает Марина казус, и более нет в сердце ни гнева, ни досады. Марина смеется, и, осчастливленный ее смехом, отец Николас уже откровенно дурачится, лишь бы поддержать Марину в расположении духа, лишь бы не гневалась, не огорчалась.

На холмах по правому берегу меж тем оживление. Казаки из отряда атамана Копыто, посланные Заруцким с ногайцами посуху, кричат, шапками машут. Из общего строя стругов один отваливает к берегу. Казаки, спешившись, толпятся под холмом. К берегу струг пристать не может. На носу струга Марина узнает волжского атамана Тереню Уса. О чем перекрикиваются казаки, не понять, хотя голоса их доносятся до насада, и Марина пытается по интонациям угадать характер вестей, заведомо не ожидая ничего хорошего. Затем струг возвращается в строй, казаки на берегу еще топчутся какое-то время, потом, вскочив на коней, уносятся прочь. На стругах начинается переклик кормщиков, наконец и до насада доходит расположение Заруцкого: остановка и ночевка на Верхней Болде, и если у атамана Чулкова сей приказ вызывает недоумение — и четверти намеченного пути не пройдено, — Марине все ясно. Либо Одоевский выступил из Казани, либо Иштарек изменил, либо еще что-то непредугаданное, но столь же худое. Но что бы то ни было, все для Марины есть знак ускорения событий, которое и предчувствовала и к которому готова в уверенности, что, как бы теперь события ни развивались, исход дела решится не ими… Лишь бы скорей…

Атаман Чулков, приставленный Заруцким к Марине, считает своим долгом успокаивать царицу, оберегать ее от дурных вестей и, плохо скрывая собственную тревогу и озабоченность, пытается что-то втолковать Марине о запасе провианта, о табунах, обещанных Иштареком. Марина лишь улыбается ему снисходительно, чем, похоже, сама успокаивает Чулкова, и, когда неторопливо спускается по струганым ступеням в каюту, чувствует за спиной благодарный взгляд атамана.

В просторном, но уютном и тихом заливе приткнувшаяся к берегу флотилия стругов смотрится внушительно. На берегу казаки раскидывают шатры, рубят береговой сушняк и прошлогодний камыш, уже несколько кострищ заполыхало под пологим желтым холмом.

По указанию Заруцкого насад к берегу не подогнали, а оставили почти в горловине залива на якорях. Марине с царевичем, няньками и монахами на берег не сходить, кормиться и ночевать на судне — таково решение Заруцкого. И это понятно — в войске ропот, атаман боится измены. Марина не боится ничего и даже рада пребывать в стороне от суматохи, от горлопанства казачьего — отвыкла, оказывается, за время астраханского сидения, уединение возлюбила и тишину.

А тишина здесь, если отвлечься от гомона на берегу, такая ласкающая, почти как на родном Днестре. Утки стаей опустились на воду в тридцати саженях, Марина начала их считать, но сбилась, резвятся птицы, ныряют, хлопочут крыльями. На отмели у камышей, что полукольцом захватывают горловину залива, пара цапель клювастых кормится мальками, а на самой границе залива чаек несметно на воде, те ли, что гнались за стругами, а теперь в ожидании, другие ли… Из прибрежного ивняка ор птиц незнаемых — тишине не поперек, но как часть тишины, и тогда понятно, что тишина — это когда без людей, и даже когда рыба огромная всплескивается в камышах, вздрогнешь и тут же успокаиваешься — не человек… Ангелы небесные, если чувства их — зрение, слух — подобны человеческим, какое отвращение должны питать они к человекам, к мерзким инстинктам и низменным чувствам, как ужасаться должны кровожадности человечьей! Как с Каина началось, так и по сей день, и по завтрашний. Грязные, злобные существа — чем угодны они Всевышнему, что печется о них неустанно и всечасно? А тот, который падший, не оттого и пал, что разуверился в человеке и, преисполненный презрения к нему, восстал против доброты и любви Божией, не увидев смысла, и потаканием злу человеческому вознамерился уличить Творца в тщете Творения?…

Патер Савицкий рядом. Заспанный, помятый — всю ночь перед отправлением в поход молился за успех дела Марининого — так сказал ей и с первым хлопком паруса завалился спать. Марина огорошивает его вопросом.

— Скажите, падре, для чего Господу нужен человек, ведь тварь, хуже тварей прочих? И что есть в сути любовь Господня?

Савицкий к разговору не готов, насилуя себя, на лицо, как маску, средоточение напускает, но со сна зев не удержать, еле с гримасой справляется, однако ж для него разговоры с Мариной — долг и работа, которой последнее время не избалован.

— Разные школы по-разному сии вопросы освещают, но в полноте знание человеку дано быть не может, как невозможно ведром реку измерить, ибо объемы несопоставимы и дерзание бесплодно. Или еще пример: когда б вы захотели тем вон уткам втолковать что-либо для их польза, на каком языке разговор вели? Да на ихнем — кря, кря! И много б они поняли?

— Человек не утка, — раздраженно возражает Марина.

— Конечно! Но язык человечий и разум, в языке являющий себя, — это то же самое «кря-кря» в сравнении с помыслом Господним. Не разумом познается воля Божия, но душой. Душа же есть инструмент веры, что суть высшее знание.

— Лукавите, падре, не может того быть, чтоб сами не дерзали, не вопрошали…

— Ну отчего ж… — Савицкий смущен, моргает белесыми ресницами, теребит кушак на сутане. — Не ликом же, но душой подобие Божие в человеке, душа — частица Божия, к соединению с Творцом призванная, но только в безгреховном состоянии… В соединении исполняется полнота, Богом возжеланная… Только чистая душа принимается…

— А на сей миг, по-вашему, в Боге полноты нет?

Савицкий растерян, Марина зло смеется ему в лицо.

— За сии толкования, падре, быть бы вам на дыбе у инквизиции! На совершенство Господне посягаете. Ну да ладно, не время словес нынче, ступайте на корму, Чулков велит покормить…

Тут только вспоминает Марина, что и сама не спала ночь, и тотчас же чувствует тяжесть век непреодолимую. Жаль уходить в каютную темь, да только уже и ноги не держат, и глаза слезятся от воды сверкания и от небесного свечения. По ступенькам с ковровым покрытием медленно спускается в каюту, обитую темно-зеленым сукном. Две большие свечи в настенных подсвечниках выгорели наполовину. Зеленый полумрак приятен глазу, да только, ежели окна нет, как ни наряжай, ящик он есть ящик, и от свеч духота. Каюта Марины навесной дверью соединена с каютой Казанской. Марина стучит в дверь и велит Барбаре прийти с опахалом, хотя знает, что и без опахала — только пасть на ложе и тут же уснет…

Просыпается — будто кто-то в бок толкнул, затем еще несколько толчков и скрип дощатых перекрытий… Догадывается, что это струг небрежно причалил к борту. На палубе топот ног мужицких, брань или спор, наконец имя свое слышит и тогда узнает голос Заруцкого. Стучит Барбаре в стенку, та появляется мгновенно, ждала, стало быть.

— Ой худо! — хрипит Казановская. — На берегу шум, никак, бунт, пищали палили, казаки, как ошалелые, с факелами носятся. Атаман твой, похоже, сбег оттуда…

— Время сколько? Уже ночь?

— Да через час-другой светать начнет.

— Царица! Спишь аль нет? — Это Заруцкий кричит сверху, грохочет сапогами по ступеням, на середине где-то, видимо, шпорой цепляется за ковер, спотыкается и сваливается в каюту с проклятиями.

— Царица! Дьябло везьмо! Где ты?

Казановская, от страха онемев, опускается на пол в углу. Нашарив упавшую шапку, Заруцкий поднимается, идет к ложу, садится чуть ли не на ноги Марине, она в комочек сжимается. Заруцкий швыряет свою атаманскую шапку в стену и снова долго и зло бранится, на Марину даже не взглянув.

Поделиться с друзьями: