ЖАНРЫ

Царский наставник. Роман о Жуковском
Шрифт:

Осенью Жуковский переехал на житье в один из флигелей Аничкова дворца. Это здесь Пушкин читал ему последнюю песнь «Руслана и Людмилы», и щедрый Жуковский (от которого ведь многое найдешь в стихах и молодого, и зрелого Пушкина) подарил ему свой портрет с великодушной надписью:

«Победителю-ученику от побежденного учителя — в тот высокоторжественный день, в который он окончил свою поэму «Руслан и Людмила». 1820, марта 26, великая пятница».

А вскоре Жуковскому пришлось спасать беспечного Пушкина, над которым, по свидетельству Вяземского, нависла «если не туча, то по крайней мере облако, и громоносное…». В результате всех хлопот дело обошлось ссылкой Пушкина в екатеринославскую канцелярию добрейшего Инзова, благородного выпускника Благородного пансиона (могло быть гораздо хуже). Другой выпускник того же пансиона, Жуковский, взялся тем временем за издание «Руслана и Людмилы»…

Между тем в жизни Маши, Александры и самого Жуковского назрела перемена. С одной стороны, жизнь с любимой сестрой была для Маши большим утешением. С другой, освоившись с новой ситуацией, Воейков нашел способ угнетать ее и при наличии мужа, достойного, всеми уважаемого Мойера, которого Воейков опасался, но находил способы обходить. Он знал, как легко причинить боль этим чувствительным существам, воспитанным идеалистом Жуковским не для жизни, а для погибели. А ему, уязвленному, униженному садисту, причинять боль близким было просто необходимо. Саша была отдана ему во власть. Маша думала, что ей-то удастся ускользнуть от него в браке, но она ошибалась. Он умел одним обидным словом, пренебрежительным жестом, притворным непониманием причинить ей боль. Она плакала (тайком от Мойера), и Воейков знал, что она ни в чем не признается мужу — чтоб не оскорбить его, чтоб не повредить Саше, не внести новые раздоры в семью… Сохранилось Машино письмо, дающее представление об этой семейной муке — о том, как жестоко может бездушный, циничный и завистливый человек, ставший «родственником», тайно тиранить домашних. Вот это письмо Маши к Авдотье Елагиной:

«…2 часа ночи. Друг! Наконец меня принудили иметь тайну от Мойера, — не для того, чтобы я не смела открыть ему сердце и боялась титула любовницы, но для того только, чтоб избавить его от того несносного горя, которого ненависть близкого человека мне делает… чем могла я навлечь такую ненависть? Он умел меня заставить посреди счастья желать смерти… решившись идти замуж, я желала одного покоя, и обещала ему отказать Мойеру, если в течение месяца он допустит меня спать спокойно и дышать на воле. Но Воейков дал мне десять расписок (из которых половина цела), а сам и одного часа не пробыл без сцен и историй. Пускай он вспомнит, как он обещал мне выкинуть меня за ноги на улицу, если он узнает, что я в тайной переписке с Жуковским. Мойер знает, что я не думала найти счастье, но Бог и Жуковский дали мне его вопреки Воейкову… Я пошлю копию с письма его Жуковскому, он поблагодарит его за ту дружбу, на которую мы оба столько полагались… Бедный мой Мойер спит спокойно, не воображая того, что происходит. Я бы желала дать знать Воейкову о его спокойствии; это единственное мщение, которое я себе позволяю…

Когда Воейков уехал в Петербург, и мы остались спокойно целые три недели одни, то я скоро забыла все прошедшее и колебалась опять выходить замуж; Саша знала все, что у меня было на сердце, и уговаривала не идти; я имела слабость слушать ее с удовольствием и отвечала ей, подумав немного: но ведь Воейков воротится! и она начала опять меня уговаривать идти за Мойера. Теперь я благословляю все прошедшее, потому что оно меня принудило на счастье, и я счастлива совершенно… мужа я почитаю и люблю лучше всего на свете…

Когда Воейков возвратился, то пришел тотчас к маменьке; я была в зале со свекровью, он заглянул мне в глаза, не поклонился, не снял шляпы и, спросив, дома ли маменька, пошел далее. Я едва стояла на ногах, к тому же мне хотелось скрыть все от матушки и от золовок, которые прибежали, увидя из другой горницы эту фигуру в шляпе. Едва он успел поцеловать у маменьки руку, как закричал так, чтоб я могла слышать: «А я отдал Марьи Андреевны мужика в тюрьму!»… я всегда беспокойна, когда Мойер уезжает со двора, а это бывает беспрестанно…»

Письмо поразительное — тут и Машины муки от неумения обуздать тайные интриги садиста Воейкова, и история ее брака, и место Жуковского в ее сознании («Бог и Жуковский»), и тщетные попытки бедной женщины быть «счастливой совершенно»…

Воейков часто напивался, и пьяным он был невыносим. Жену Сашу он ел поедом, денег тратил намного больше, чем зарабатывал, и делал долги. И все сходило ему с рук. Он был хитер, не глуп. Впрочем, на ниве университетской Воейков потерпел полный крах. Новый глава университета при первом же знакомстве накричал на него, грубо выругал его в присутствии коллег и велел немедленно, убираться прочь из Дерпта.

— Господа! — обратился Ливен к окружающим, багровый от ярости. — Господа! Он писал на вас доносы!

Простодушному Жуковскому приехавший в Петербург Воейков объяснил, что проклятые немцы его «обнесли». Ну да, он писал, конечно, кому следует на кого следует, если слышал что-нибудь не соответствующее высоким государственным представлениям… Этот завзятый либерал, чей либерализм подкупал и Вяземского, и Пушкина, всегда знал, куда следует писать.

Теперь Воейковым нужно было уезжать из Дерпта. Но сделать это было нельзя из-за долгов. Воейков отправил плачущую Сашу выпрашивать деньги у родных. Дальше его спасением должен был заняться добряк Жуковский, которому он доселе причинял только горе. И самое поразительное, что Жуковский взялся за дело засучив рукава, привлек к этой задаче друга Тургенева. Во-первых, он должен был сделать это для Саши. Во-вторых, Воейков был теперь членом «семьи». А у поклонника немецкой философии, у воспитанника благородных, европеизированных франкмасонов Жуковского было совершенно восточное отношение к семье и семейственности. И при самых расплывчатых очертаниях данной ему судьбою семьи у него было неудержимое стремление к «семейственной жизни». Зная это, и писала Маша Жуковскому, что вот, едут к тебе Воейковы, будешь жить семейно.

И они приехали… Воейков ждал теперь, когда «ангел-хранитель», как называл он Жуковского с плохо спрятанной иронией, найдет ему теплое местечко. В дневнике он открыто называл Жуковского глупцом:

«Жду с надеждою, а больше со страхом Жуковского. Что могу я ожидать от глупца, который живет в эфире, который погубил собственное счастье, исполняя волю Екатерины Афанасьевны, сошедшей с ума на слезах ложной чувствительности и пожертвованиях?»

Местечко Жуковский с Тургеневым Воейкову нашли, да не одно. Сперва Тургенев пристроил бездуховного поэта чиновником особых поручений в департаменте духовных дел. Потом Жуковский пристроил его к Гречу в журнал «Сын отечества», а с начала 1822 года Жуковский выхлопотал ему весьма доходный пост издателя «Русского инвалида», откуда он по ходатайству Греча переведен был первым инспектором и преподавателем в Артиллерийское училище. Все они ему добыли, только не захотели отчего-то (может, детей чужих пожалели) добыть этому недоучке пост директора Царскосельского лицея. Воейков злился и поругивал простофиль в своем дневнике («доказательства Жуковского нелепы и смешны»). Надо сказать, что Греч, имевший случай узнать Воейкова, оставил о нем самые черные воспоминания. Да ведь и Жуковский неплохо знал о его недоброжелательности и завистливости, но все прощал родственнику. В записках Греча упомянута эпиграмма на дворцового преподавателя Жуковского, чье авторство приписывали и Булгарину (так думал Жуковский), и Пушкину (мне кажется письма Пушкина свидетельствуют против этой гипотезы) и Александру Бестужеву, и, конечно, самому Воейкову. Вот она:

Из савана оделся он в ливрею, На ленту променял он миртовый венец, Не подражая больше Грею, С указкой втерся во дворец. И что же вышло наконец? Пред знатными сгибая шею, Он руку жмет камер-лакею. Бедный певец!

Греч вспоминает, что Жуковский говорил ему по этому поводу:

«Скажите Булгарину, что он напрасно думал уязвить меня своею эпиграммою: я во дворец не втирался, не жму руки никому. Но он принес этим большое удовольствие Воейкову, который прочитал мне эпиграмму с невыразимым восторгом».

Так что если и не сам Воейков сочинил знаменитую эпиграмму, дышащую злостью и завистью, то он не смог, во всяком случае, скрыть, что разделяет чувства ее автора (после чего как ни в чем не бывало обратился к оскорбленному родственнику с новыми просьбами о благодеяниях).

Конечно, Воейков был урод и ничтожество. И все же не прав был Греч, говоря, что одни хлопоты Жуковского и лишь всеобщее восхищение, окружавшее в Дерпте и Петербурге одухотворенную красавицу жену Воейкова, способствовали его карьере. Он сам разрабатывал планы своих интриг. Каждое утро он прилежно совершал объезд петербургских гостиных, разнося новые злые сплетни и клевету, новые эпиграммы. И его считали дерзким, остроумным, забавным. И его сплетни, и клевета, и эпиграммы развлекали общество. Воейков был зол, обижен судьбой и умел подмечать чужие слабости, а стало быть, Воейков был нужен свету — его принимали охотно. А что стишки его были бездуховны и малоталантливы, так ведь всякому нужно свое, на них тоже был спрос. И на стишки, и на острослова-сплетника Воейкова был спрос…

Так или иначе, Воейковы перебрались в Петербург и теперь строили планы совместной жизни со знаменитым родственником-поэтом, который так любил свою ученицу Сашеньку и которому так не хватало семьи.

Однако с осуществлением планов петербургской семейной жизни пришлось повременить. Здоровье Великой Княгини Александры Федоровны потребовало ее поездки за границу и лечения на водах. Великие люди редко путешествуют в одиночку. С ними отправляется, как правило, целый штат обслуживающего, прислуживающего и услужающего персонала (на современном официальном языке — «сопровождающие их лица»), в составе которого не только повара, горничные, «постельничие», камердинеры, врачи и кучера, а также и учителя, и музыканты, и фрейлины… Вот и Жуковский попал на сей раз в штат «малого двора», отбывавшего в Германию. Сбывалась его давняя мечта — заграничное путешествие.

Поделиться с друзьями: