Царский наставник. Роман о Жуковском
Шрифт:
Перед ужином Жуковский подолгу простаивал теперь перед своим бюро. Почти целый месяц он писал длинное, как роман, письмо в Муратово ко всем родным и к Екатерине Афанасьевне Протасовой, той, которая не пожелала когда-то осчастливить его, сделав своим зятем или хотя бы назвав братом. А все же была существо родственное и Машина родная мать. Письмо получалось оправдательное — отчего вообще надумал жениться, а еще — отчего берет жену себя на четыре десятка лет моложе (уже и девчонке Маше было бы теперь близко к пятидесяти, если б мертвые рядом с нами старились). Объяснял так же, как себе самому: я не искал, не выбирал, не имел нужды долго думать, чтобы решиться, — нашло, выбрало и решило за меня Провидение, которое все устроило. Откровением же сердца узнал близко свою невесту, появились вера и необманчивое предчувствие, что все будет у них хорошо. И так далее — еще на пятьдесят страниц про все ходы судьбы, все подстроенные ею свидания: Эмс, Дюссельдорф, Верне, Виллинсгаузен, болезнь чьей-то баварской тети, опоздание парохода, женитьба Наследника, изменение их маршрута — все было в сговоре для того, чтоб теперь…
Писал — и не очень понятно было самому, зачем оправдываться.
Томило безнадежное желание связать воедино концы жизни той и этой, не порвать связи. Всеми силами ввести хотелось милую свою Елизавету в русскую свою семью, но не знал — когда, где, как, да и не верилось в душе, что будет это…
Сам он обещал осенью приехать в Москву и Петербург, чтобы закончить дела, просил собраться о Москве по возможности всем — и брату-вдовцу Мойеру в первую очередь, — чтобы дали все ему благословение свое на брак.
Закончив писать, Жуковский спускался к ужину, вслушивался в разговор, принимал в нем участие, и всё здесь — язык разговорный, подробности общения, вся плоть жизни, — все было так далеко от Муратова и Москвы, от того, что думают друзья, что они делают, что делается сейчас в России! Только Елизавета казалась ему нездешней — оттуда. Отчего-то ему не верилось, что она иностранка, что она не знает всего, что с ним случалось раньше, — не может не знать. Может, даже продолжается в его жизни та старая муратовская и белёвская история, только он стал чуть-чуть старше и, наверно, мудрее тоже. Как-то сентябрьским вечером, когда он писал свои письма, Елизавета одна любовалась ручьем на лугу близ Рейна и не заметила, как стемнело. Стало сыро, туман пополз по лугу, и Жуковский забеспокоился, пошел за ней и стал ее торопить — не ровен час можно получить серьезную простуду (о ней беспокоился, а у самого-то уже стало ломить ногу). Бетси заупрямилась:
— Давай еще немножечко постоим, так красиво, солнце садится…
Он стал говорить с ней строго, а потом и раздраженно. Когда же они пошли наконец, стемнело, они сбились с тропинки и промочили ноги. Дома уже волновались, а она, никакой вины не чувствуя, дулась на него, что не дал насмотреться на ручей.
Жуковский ушел переодеться, про себя попрекая ее, и вдруг ему вспомнилось что-то далекое, какая-то забытая зазвучала музыка в душе.
«Я сердит на нее, — то ли думая, то ли вспоминая, повторял он про себя. — Я сердит. Не исполнить сразу просьбы человека, которого любишь… Хотя она ребенок, мне чрезвычайно приятно исполнять всякое ее желание — того же хотел бы и от нее… Когда тебя просят, как можно для удовольствия нянчиться с собакою… делать неудовольствие тому человеку, который тебя любит, так любит. Это непростительная ветреность. Сегодня же надо поговорить с нею. Нон, Мари, жё не вё па… Да, поговорить — только почему Маша? И откуда взялась собака?»
Он вспомнил, улыбнулся: собаку звали Розка. А Маша… Господи, она же была такой ребенок — шестнадцать лет… Нет, он ни за что и ни о чем не будет говорить с Бетси, он просто забудет, он простит, будет с ней добр и мил, чтобы потом…
За ужином лицо у нее было виноватое, а когда она подняла взгляд, то увидела, что он улыбается ей своей доброй улыбкой и вишневые глаза его при этом затуманены слезой, — лучший из людей, самый лучший, и он будет ее муж…
— Я решил, Бетси, — сказал он, — что мы закажем твой миниатюрный портрет — нет, даже два портрета, в рост и в профиль, — какому-нибудь живописцу дюссельдорфской академии. Лучшему живописцу…
— Папе, — сказала Елизавета.
— Нет, нет, — возразил Рейтерн. — Моих работ у вас много. И я пишу сейчас другое, не миниатюры. Я советую заказать самому Зону.
— Как скажешь, — согласился Жуковский. — Завтра же спрошу у Зона.
Он очень беспокоился, удастся ли Зону передать ее черты, ее хрупкость и девичью прелесть, сочетание этой наивности и чистоты с умом, религиозностью, волей. Он хотел, чтобы друзья в России, взглянув на это лицо, поняли его, поняли все — даже то, чего он сам до конца не мог понять. И, поняв, убедили бы его в чем-то, поддержали, как поддержал его мудрый Радовиц, человек, знающий жизнь, человек, чьим советом дорожат короли.
Елизавете тоже была приятна эта затея. Знаменитый Зон писал ее портреты. А главное, что Он, собираясь на родину, пожелал всегда иметь их при себе, — там, в Петербурге, где зимы так холодны, женщины так образованны и красивы, а двор так богат… Теперь она будет всегда с Ним, и Он не сможет ее забыть, как забыл в прошлый раз, когда они расстались после Верне…
Каждый день с одиннадцати до двух пополудни она теперь позировала Зону. Они посещали художника вдвоем. Она, как взрослая дама, подъезжала со своим женихом к парадному входу академии.
В тот памятный четверг, когда доктор Копп должен был у них обедать, они подъехали в спешке, опаздывая в рабочую Зона к назначенному часу. В последний момент перед выездом Жуковский вспомнил, что он должен взять с собой перо и бумагу и что-нибудь для чтения, потому что трехчасовое сидение было для него утомительным без отвлекающих занятий.
Подавая руку Елизавете, чтоб она вышла из экипажа, Жуковский отметил, что глаза ее блестят весело и возбужденно. Сеансы у Зона возбуждают ее и радуют — это была добрая затея…
Они прошли от парадного хода по длинному коридору и уперлись в дверь, откуда узкая и крутая лестница вела на площадку, на которую выходили двери нескольких мастерских.
Они помедлили перед дверью, и Жуковский почувствовал, что Елизавета крепче сжала его руку. Чтобы пойти вверх первым по узкой лестнице, он должен был освободить ее руку, но ему не хотелось говорить ей об этом. Лестница была худо освещена: одна она не решилась бы тут идти. Взглянув в ее лицо, он подумал, что она, вероятно, думает о том же — о беспокойной тени преступницы, которая бродит под кровлей бывшего дворца.
— Пойдем потихонечку. Уже пора, — сказал Жуковский, — можешь не отпускать мою руку.
Лестница была крутая, они шли очень медленно, и Елизавета все крепче и крепче сжимала его руку. Когда он с нетерпением поставил наконец ногу на самую верхнюю ступень, ему показалось, что какая-то черная полоса промелькнула у него перед глазами.
— Ты видишь? — шепотом спросила Елизавета, встав с ним вровень. — Что это?
— Что это? — Жуковский пожал плечами. Потом торопливо повлек ее к мастерской, свет которой пробивался из-под двери. — Идем. Уже поздно, милая.
Принимая ее шаль, он почувствовал, как дрожат ее плечи.
— Ну, ну, — сказал он. — Маэстро Зон усадит тебя на прежнее место. А я стану писать.
Через минуту она уже была снова и мила, и спокойна, а он смог приняться за шутливое письмо в Россию. Надо было известить старую петербургскую знакомую (ах, как она была когда-то мила!) о своем предстоящем браке.
«Знаете ли вы, где я сейчас сижу? — писал Жуковский. — В рабочей самого Зона. А зачем я сюда пришел?.. Мой милый товарищ и спутница…»