Царствие Хаоса
Шрифт:
Гэвин не бросит меня, а я не брошу его. Вот в чем основное различие. Я не жду, что он спасет меня, не жду, что он будет любить меня или хотеть. Я не жду ничего, кроме одного: мы будем вместе, а не порознь.
Ты говорил, что тебе нравится спасать людей, говорил, что спасешь меня. Что ты не такой, как другие. Ты останешься, ты докажешь мне, что можно остаться, что не все уходят. Уходят только неправильные люди, говорил ты, и мне повезло, что они ушли, потому что иначе не было бы тебя. Вместе не всегда лучше, чем врозь. Только с тобой.
Ты говорил, что не боишься меня. Что ничто во мне не заставит тебя сбежать. Что мы больше никогда не будем одиноки, что мы будем вдвоем наедине. Помнишь, как мы превратили квартиру в крепость, решили навсегда забаррикадироваться от мира? Мы залегли под одеялами с неисчерпаемым запасом карамелек и газировки, которых должно было хватить на все шесть сезонов «Клана Сопрано», и всякий раз, когда головорезы Тони кого-то убивали, мы целовались. Мы были глупыми и не понимали, что такое крепости, и баррикады, и вечность. И мы так и не досмотрели «Сопрано», о чем я очень жалею, ведь «Нетфликс» прекратил свое существование, и, как выяснилось, у любителей кабельного телевидения и фанатиков Судного дня не слишком много общего, а потому никто не может рассказать мне, чем все закончилось. А если бы и мог, не стал бы разыгрывать сценки глупыми голосами, как делал ты, когда я пропускала серию.
Иногда я думаю вот о чем. О дне, когда догадалась, что дипломированный придурок, являвшийся каждый день, чтобы сменить арендованный автомобиль, потому что сиденье недостаточно далеко откидывается назад, или дребезжит крышка бензобака, или заедает сцепление, или радио не ловит верхний край УКВ-диапазона, вовсе не был таким уж дипломированным придурком; что ему было наплевать на гребаные автомобили, что он просто искал повод улыбнуться девушке за стойкой. О дне, когда я улыбнулась в ответ. О четырех днях, которые ждала твоего следующего шага. О ямочках на твоих щеках, когда мы занялись сексом. О том, что ты сказал, когда отвез меня домой тем вечером — в первый раз, прежде чем приехать обратно на своей арендованной консервной банке, осознав, что тянуть не следует. Ты сказал, что вернулся не потому, что я показалась тебе симпатичной. Нет, ты считал меня симпатичной. Разумеется, считал. Но вернулся не поэтому.
Мне нравилось, когда ты заикался. Нравилось, что я заставляла тебя нервничать.
Ты вернулся, потому что забыл поблагодарить, когда я дала тебе ключи, а я заметила, что это не слишком вежливо.
Не просто симпатичная девушка — симпатичная девушка, у которой выдался паршивый день на работе, где требовалось улыбаться и быть милой. Симпатичная девушка в платье с бабочками и блестящим «гвоздиком» в носу, с камуфляжным лаком на ногтях; девушка, которую кто-то обидел, которой попалось на одного паршивого клиента больше, чем следовало, — и от этого в твоей душе что-то проснулось, сказал ты, и ты вернулся на следующий день, чтобы проверить, не уволилась ли я. У тебя сложилось обо мне впечатление, сказал ты. Словно я была тропическим жучком на цветке и легчайший ветерок мог спугнуть меня.
Мне понравилось, что ты вспомнил, во что я была одета; понравилось, что ты не сравнил меня с гребаной бабочкой.
Признаюсь, ты прав: с тобой было по-другому. С тобой было лучше, но в итоге все свелось к одному и тому же: все закончилось. Не имеет значения, насколько хорошим было что бы то ни было, если оно закончилось; то, что оно было хорошим, лишь усиливает боль, так что какая гребаная разница?
Все кончено. Теперь у нас есть лишь одна вечность. Мы оба знаем, что ты умер, и оба знаем как, и я не хочу об этом говорить.
С любовью,
Дорогой Лживый Ублюдок,
надеюсь, ты умер в лесу и твою самодовольную физиономию сожрали сбежавшие из зоопарка медведи, яйцеголовый уебок.
С любовью,
Дорогой Учитель,
это была моя первая пятерка с плюсом, и надо полагать, я доказала, что едва ли тяну на тройку, поверив тебе. Поверив твоим словам, что у меня есть талант, в реальной жизни, а не в твоем кабинете, у стола, с задранной юбкой, когда мы оба прислушивались, не идет ли кто, хотя лишь один из нас мог распознать этот звук. Ты пишешь, как настоящий писатель. Вот что ты нацарапал на последней странице. Зайди ко мне после уроков, — и дважды подчеркнул. Пятерка за усердие.
Я думала, дело в моей жизненной философии. Считала себя портретом художницы в юности. Думала, ты любишь меня поэтому, и потому, что я смеюсь, словно у меня есть секрет, и потому, что я бдительно выжидаю на границе жизни и вижу вещи, которых большинство видеть не может, — ведь именно так ты мне говорил. А вовсе не потому, что я могу отсосать, как профессиональная шлюха, или потому, что у тебя загадочная страсть к костлявым запястьям и слэп-браслетам, или потому, что мне хватило глупости верить, когда ты говорил, что я умна.
Знаю, знаю: я похожа на ребенка, когда жалуюсь.
Теперь мне кажется, что именно это тебе нравилось больше всего.
Возраст — всего лишь число, говорил ты, что в ретроспективе объясняет, почему тебе нравилось трахать подростков: ты полагал, что мы перепутаем клише с мудростью.
В ретроспективе многое становится ясным, не только клише: например, поступки девочки, выросшей без отца, и печальная алчность мужчины за тридцать, отчаянно желающего удержать уходящую молодость. Мне было шестнадцать, тебе — на шестнадцать лет больше, между нами могла поместиться еще одна я. Что, надо полагать, тебе бы понравилось.
Тереза Бэббидж всего на девять лет старше Исаака; это кажется весьма отталкивающим сейчас, когда ему тринадцать, но уже не станет вызывать такого отторжения в будущем, и в любом случае не тебе судить. Исаак говорит, когда ему исполнится тринадцать, он станет мужчиной: так это делалось в библейские времена — и посмотрите за окно, они вновь наступили. (Окон у нас нет, но мы все понимаем, что он имеет в виду.) Он говорит, Господь хочет дать ему женщину, а сам он хочет, чтобы этой женщиной была Тереза, и раз уж возраст — всего лишь число, а все, что говорит Исаак, сбывается, так тому и быть. Вот что мы все сказали себе и пожали плечами.
Неудивительно, что он выбрал именно ее: не потому, что она ближе всех ему по возрасту, не считая маленьких детей, и не потому, что она горячая штучка, а потому, что она была его нянькой, и это самое близкое к учителю, что у нас есть. (Весьма горяча для учительницы — вот очередное прекрасно знакомое тебе клише.) Она нарушала правила ради него, позволяла ему позже ложиться спать, разрешала смотреть фильмы ужасов, даже после того, как начались кошмары, посредством которых Господь возвещал конец света, и во всем этом есть нечто пьянящее: вместе нарушать запреты, шнырять в темноте, делить общий секрет. А секреты имеют тенденцию плодиться.
«Пишите рискованно», — сказал ты нам, раздав журналы. Пишите о том, что чувствуете и чего боитесь. Не нужно стерилизованного говна про выпускные балы и щенков. Ты называл их журналами, а не дневниками, потому что дневники — для маленьких девочек, и ты обещал, что, кроме нас, их никто не увидит. «Превратите страницы в хранилище своей души», — предложил ты нам, но когда я показала тебе листы, на которых рассказывала о том, каков ты на вкус и как вело себя мое сердце, когда ты писал языком слова на моей шее, ты велел мне не быть гребаной идиоткой и никогда больше не писать ничего подобного, однако ни слова не сказал о том, хорошо это написано или нет.