Час волка на берегу Лаврентий Палыча
Шрифт:
Таким образом, она еще в сороковые годы занесла в мою невинную детскую душу первые сорняки сомнения, которые тогда хоть и не заглушали обильно посеянный школой урожай, но уже несколько его портили. Впрочем, урожай, наш советский урожай, конечно же, пока еще в моей душе преобладал. И посему твой романтический марксистско-ленинский революционный настрой почти не вызвал во мне неприятия.
А, вот, Испания оказалось именно тем, что нас, таких разных, и сблизило. Оказывается, ты так же, как и я, ждал, что со дня на день в Испании народ восстанет против Франко, снова начнется гражданская война, и ты поедешь туда добровольцем. Именно об этом мечтал тогда и я сам.
Помнишь, соседские ребята сутками торчали на поле перед домом, где жили три какие-то восьмиклассницы, бренчали на гитаре и орали:
"Шел я по проспекту Октября. Да-да! Вся шпана глядела на меня, да-да!". А мы с тобой, презирая их до глубины души, гуляли по лесу, говорили об испанской интербригаде, обсуждали детали давным-давно минувших боёв, маршировали, с пением светловской Гренады и еще чего-то шибко революционно-романтического на слова Константина
Симонова и на тобой самим придуманную мелодию. А издалека догоняли нас дурные вопли: "Выпили, подзакусили, всю дорогу шли бузили, потому что пьяные мы были, да-да!" Впрочем, когда тебя рядом не бывало, я вовсе не считал их дурными, а подсаживался сбоку и от всей души подпевал: "В этот нерешительный момент, да-да! Подошел ко мне легавый мент, да-да! Вы, товарищ не бузите, в отделение пройдите, заплатите штрафу три рубля, да-да!" Ибо знал все подобные песенки назубок.
Ты же такой мерзостью не интересовался, а помнил наизусть всего
Симонова и читал его очень громко, нараспев, задрав голову так, что твоя тюбетейка все время падала на землю: "Недавно я слышал, что он осколком немецкой гранаты в бою под Уэской сражен!" А я внимал тебе, замирая сердцем и едва сдерживая рыдания, так близка мне была судьба генерала Матэ Залка. Мы с тобой запоем читали политические триллеры
Николая Шпанова с хлесткими заголовками: "Поджигатели",
"Заговорщики", "Наймиты", "Предатели". Свято верили каждому их слову, горячо обсуждали, когда же народы мира скинут всех этих
Черчиллей, Аденауэров, Эйзенхауэров и установят на земле коммунизм…
А помнишь, сколько раз теми летними месяцами пятидесятых годов ходили мы с тобой на аргентинский фильм "Возраст любви" с Лолитой
Торрес, в которую оба были безумно влюблены? Боже, какими же серенькими и убогими мышками казались нам с тобой репинские девчонки, после ослепительной улыбки аргентинской красавицы! Помнишь ли, как в 56 году, хозяйский сын Герка достал откуда-то самопальные фотографии Лолиты Торрес и пластинки "на костях" с музыкой из
Возраста любви? Часть фотографий он согласился нам уступить за две бутылки портвейна. Мы оба долго экономили на всем и собирали нужную сумму. А когда собрали, то пошли с тобой в магазин на станцию, но никак не решались подойти к алкогольному прилавку. Ты же, вообще отказывался наотрез к нему приближаться. Но я всё же решился, подошел к кассе, впервые назвал по имени винный отдел, заплатил двадцать с чем-то рублей и получил две огромные бутыли темного стекла с тремя цифрами семь, которые были отнесены Герке. Тот взял из дома патефон, достал откуда-то еще маленькую бутылку водки, и мы пошли в лес за домом, где оба, первый раз в жизни, нажрались до пьяна
Герка над нами хохотал, жутко дымил Беломором, сосал свою маленькую прямо из горла и накручивал ручку патефона. Рентгеновские пленки вертелись, с шипом играли, а мы впитывали в себя сладостные мелодии, подпевая по-русски: "Нет не надо, ни любви, ни взгляда, мы чужие, обо мне забудь. Я не знала, что тебе мешала, что тобою избран другой в жизни путь". Ибо все эти песни были уже к тому времени переведены и исполняемы по-русски, советской эстрадной попсой той далекой эпохи. Но мы их презирали и не слушали. А тут хоть и "на костях" но, ведь, пела сама Лолита Торрес. Помнишь, Шурик, далёкий июнь 56 года, ингерманландский лес в дымке белой ночи, заросли папоротника, патефон на кочке, покрытой густыми брусничными кустиками, две полупустые бутыли с граненым стаканом на пеньке и хватающий за сердце голос нашей аргентинской любви? Помнишь, как потом мы возвращались домой, падали, вставали, а ты снова задирал голову и читал нараспев: "Никто на свете не может нас вышибить из седла! Такая уж поговорка у майора была"
И длилась эта дачная дружба четыре года, вернее, четыре лета, пока ты не уехал из моей жизни навсегда. Последняя наша встреча в 57 году тоже мне весьма запомнилась. Ты был такой гордый. Еще бы, окончил школу с золотой медалью, поступил без экзаменов в Московский физико-технологический институт. Так радовался, что посвятишь жизнь любимым тобой физике и математике, будешь жить и учиться в столице нашей Родины, куда ты уезжал буквально через несколько дней. Я же с жутчайшим трудом и отцовскими связями еле-еле натянул на проходной бал в Горный институт, от одного вида которого меня начинало тошнить. Ну, не нравились мне ни геология, ни кристаллография, а особенно все эти столь тобой любимые физики, химии, математики. Ну, не лежала к ним душа, и всё! Так меня и выперли из Горного с третьего курса, в марте 60 года, как накопившего кучу хвостов за несколько прошлых сессий.
А помнишь ли ты, о чем мы говорили в нашу последнюю встречу, когда гуляли по лесу в дюнах вдоль залива? Был самый конец августа, конец дачного сезона, деревья уже кое-где желтели, а рябина и бузина украшали красными пятнами тусклую осиновую листву в низинах под дюнами. Дул холодный, почти осенний ветер. Мы же ходили и ходили мимо пустынных пляжей. А ты убеждал меня, что несмотря ни на что, коммунизм – это всё равно правильно. Мы оба уже знали значительно больше, чем три года назад. Уже был прочитан доклад на двадцатом съезде, и отгремели венгерские события. Во всю демонтировали памятники, а проспект Сталина стал проспектом Московским. Мы с тобой обсуждали эти события, я высказывал тебе большие сомнения в единственно верном учении, а ты, размахивая руками, говорил и говорил. Цитировал Маркса, Ленина и постоянно повторял: Видишь? Всё сходится. Значит всё правильно. А я тогда тебе ещё немножко верил, но уже не так, как раньше. Ибо у меня в Ленинграде давно появился ещё один друг, кстати, опять Александр. Правда, звали его не Шурик, а Алик. Мы с ним тоже говорили о гражданской войне в Испании, но он называл себя белогвардейцем и доказывал, что именно генералиссимус
Франциско Франко и был подлинным героем той войны, спасителем испанского народа. И ему я тоже уже немножко верил. Правда, еще не так, как потом, когда просто понял это на всю оставшуюся жизнь. А в августе 57 года, я, когда слушал тебя, то верил тебе, а когда слушал
Альку Максимюка, то верил ему.
Я вообще в те годы ни о чем своего собственного мнения не имел.
Даже о своей собственной судьбе. Ибо после такого неудачного студенчества в Горном институте, совершенно не представлял, что мне делать дальше. Устроился осветителем на Ленфильм и просто ждал, когда забреют в армию. Армия же про меня как-то забыла, так как был мне уже выдан военкоматом военный билет с записью, что я студент третьего курсе Горного института. Впервые вызвали меня туда аж в шестьдесят третьем, когда уже второй год учился на филфаке. Никогда не забуду удивление военкоматовской девицы, которая спросила: Как же так? В шестидесятом году вы учились на третьем курсе. А сейчас уже на втором?
Сам же по себе Ленфильм для такого абсолютно бесталанного юнца, как я, был чистейшей ловушкой. Продвинуться в нем дальше осветителя мне бы в жизни не удалось, а самостоятельно оттуда уйти не смог бы никогда. Сам подумай: иду я, двадцатилетний обормот, по Невскому с какой-нибудь посикушкой, а навстречу знаменитый киноактер Петр
Петрович Глебов. Видит меня, улыбается и говорит: "Привет, Олежка!"
И всё! Посикушка тут же готова принять предо мной любую позу. Так что – великое счастье мое, что однажды осенью 61-го года я, вдрызг пьяный, уснул прямо на съемочной площадке, да еще умудрился приткнуть свою репу на плечо всемирно известного режиссера Хейфеца.
Тот меня и спас. Распорядился, чтобы с завтрашнего дня и духу бы моего на Ленфильме не было! Расстался я с киностудией в глубокой печали, нанялся грузчиком на автобазу, обслуживающую ленинградские типографии, и жил в полном смятении, без всякого понятия, как дальше быть, чем заниматься. И именно этот аргентинский фильм с Лолитой
Торрес определил тогда мою дальнейшую судьбу. Однажды, таская на спине в подвал типографии Лениздата стокилограммовые пачки картона
"Балахна", я вдруг ясно осознал: ничего мне так в жизни не хочется, как учить испанский язык. И пошел подавать документы на филфак. Правда, пока стоял там в очереди, то наслушался о том, что в этом 62-ом году впервые в СССР открывается португальское отделение и, мол, нигде в Союзе нет по данному языку специалистов. Так я и переиграл испанский на португальский, поскольку уже тогда знал, что они похожи между собой как русский с украинским.