Час волка на берегу Лаврентий Палыча
Шрифт:
Москве мимо этой весьма, в общем-то заурядной бабенки я бы прошел, не оглянувшись. А тут запал. И это притом, что уже был 15 лет глубоко запавшим на итальяночку Машу. Да и собственная жена Вика вдруг там под африканским солнцем стала мне казаться необычайно волнительной и возбуждающей. И я начал по ней испытывать самую настоящую половую тоску. Это только мы, рожденные в июне близнецы, умеем пиздострадать сразу по нескольким бабам. Однако, здесь, присутствовала еще одна немаловажная деталь. В те годы совков за несанкционированный секс с иностранками во время загранкомандировок тут же отправляли домой. Впрочем, теоретически такое полагалось и за несанкционированный секс с нашими бабами. Именно поэтому в Алжире, мы с Викой наш секс санкционировали, то есть, чтобы не иметь проблем.
А в Анголе мне его санкционировать было не с кем. Был бы там
Анатолий Сергеевич моей молодости, так он бы меня, санкционировал, или, говоря современным языком, крышанул, позволив мне трахать иностранок. Потом бы я писал ему отчеты, кто они, откуда и за какие партии голосуют их родители. Но те времена, к счастью моему, давно ушли, и никаких контактов с анатолиями сергеевичами я уже не имел больше десяти лет. Искать же самому – упаси Господь!
Так что крыши у меня не было никакой, и красивые мулатки все пролетали боком. Тут было или-или. Или дрочи, или трахни и собирай чемоданы. Секс же с нашими бабами (я имею в виду, конечно, не чужих жен, а одиноких специалисток, в моем случае – медсестер) это было, как лотерея. То есть, ты их трахаешь, начальство конечно же всё видит (там, в советской колонии абсолютно всё, было видно), но, если оно с тобой дружит или в тебе заинтересовано, то молчит. Однако если в один прекрасный день дружба или заинтересованность исчезают, то тебе припоминают все выпущенные тобой в родных медсестер капли спермы. И ты летишь домой точно так же, как и те, кто дарил свою сперму анголкам, зеленомыскам, бразильянкам или даже болгаркам.
Разницы не было. Летишь с ними в одном самолёте с абсолютно идентичными характеристиками.
Посему разрывать круг своей самости было не с кем, а желалось зверски. За отсутствием же годного и готового для познания мира "не
Я", тянуло хотя бы, просто общаться эпистолярно на расстоянии, вылить кому-то собственную тоску за отсутствием возможности вылить скопившуюся сперму. Коллега же моя по оставленной редакции и секс-подруга, Танюша Карасева, объектом эпистолярного общения была идеальным. Письма мои читала жадно, отвечала немедленно, писала длинно и увлекательно. А в каждом письме приписывала обещание дать мне свой мир на познание в любой позе, как только вернусь в Москву.
Сама она в те годы не только в Африке, а вообще, нигде не была, и ей всё что пишу, было исключительно интересно. Вот я и сидел тогда, 21 год тому назад, на балконе над океаном и изливал ей на клавишах машинки Optima свою тоску онанирующего одинокого и отринутого самца.
Прочти, может, получишь какое-то представление, если и не о самой
Африке, то о жизни в ней твоих соотечественников далёких уже семидесятых годов.
28 февраля 1979. Луанда, Отель Кошта ду Сол.
"Февраль Достать чернил и плакать! Писать о феврале навзрыд, когда грохочущая слякоть весною черною горит"… – завтра первый день весны. Перезимовали, Таня!
– Перезимовали, – думаешь, наверное, ты именно в этот самый момент, глядя на тускло освещённый, заваленный сугробами мир твоей
Нагатинской вселенной, украшенной трубами завода ЗИЛ.
– Перезимовали, – поддакиваю я тебе, сидя в плавках на коштинском балконе. Перевожу взгляд с написанных твоей рукой строчек и смотрю на закат, в очередной раз наслаждаюсь гениальным спектаклем великого режиссёра – природы. Огромный красный шар сползает вниз в океан и цепляется за верхушки пальм на длинном узком острове Мусулу под самым горизонтом. Облака сначала темнеют, а потом вдруг расцвечиваются всеми оттенками бордовых и оранжевых цветов, творят из себя волшебные невиданные картины. Я сижу на высоченной горе один единственный зритель моего балкона, над головой – пылающий небосвод, а внизу на три стороны простирается бесконечная темнеющая на. глазах морская гладь. Вдали – лодчонка с белым парусом, медленно и бесшумно обгоняет её кажущийся крошечным прогулочный катерок. Впереди подо мной плавно проплывает яркий треугольник белых цапель, скользит над темной поверхностью воды.
Потом солнце проваливается за Мусулу, бордово оранжевое небо вспыхивает последний раз и быстро начинает темнеть. А я сижу и вспоминаю, что совсем недавно были Вешняки, моя тесная кухонька, бутылка молдавского Каберне, поджаренный кусок мяса за 37 копеек, такой же в точности дом напротив, желтые окна, голые деревья снег и фонарь… Была редакция, заваленный рукописями канцелярский стол, черная казенная лампа, длинный обшарпанный коридор, вечный гул
Смоленской площади и окна МИДа напротив. И вдруг ничего этого не стало. . Далёкий силуэт Мусулу, зажигающиеся огоньки в рыбацкой деревушке, странный, непривычно перевернутый месяц… Назойливое наяринание из какого-то номера: "Не могут короли, не могут короли жениться по любви"… Чернота ночи, шум океана…
Скоро всё это кончится, станет воспоминанием, просто одним эпизодом моей жизни: что, мол, вот когда-то сидел я в южном полушарии на балконе над океаном, смотрел на далекие огоньки Мусулу в черноте, читал написанные твоей рукой стихи, пил джин с тоником из высокого коричневого стакана…
Будет где-то в Москве такой же как мой дом напротив, бутылка красного сухого вина, завтрашняя работа, какие то заботы, какие то переводы, метро, снег, мартовские лужи и мысль: перезимовали!…
"Перезимовали" – вот слово, которое наверняка не смогут произнести обитатели зимбабвийского военного лагеря в городе Луэна всего в часе лёта от Луанды. В понедельник рано утром в небе над ними появились пять родезийских Миражей. Было семь пятнадцать, и все они, несколько тысяч человек собрались в огромной столовой прямо посреди лагеря. Там находилось полно кубинцев и немало наших: инструктора и бедолаги-переводчики, подавшиеся в дальнюю даль за длинным инвалютным рублем, стереосистемой и дорогой самодвижущейся игрушкой. Сидя здесь в Коште в уютном кресле над тихой темной гладью я задаю себе вопрос: Как это произошло? Что чувствовали люди, собравшиеся вместе для питья утреннего кофе с черствой ангольской булочкой? Вдруг услышали рев над головой и увидели как падают стены, как земля уходит в небо, а небо жалит ракетами и шариковыми бомбами?
Сам я, к счастью, могу представить это только лишь в виде кинокадра, когда набранная отовсюду массовка, повинуясь мегафону режиссера, старательно изображает ужас, бросается на землю, а пиротехники за кадром весело жгут петарды.
Всё что я видел в понедельник вечером, это – бесконечно длинную колонну темно-зеленых санитарных фургонов горьковского автозавода с красными крестами, которая медленно подходила к госпиталю Мария Пия.
Сама больница была оцеплена, повсюду стояли солдаты с автоматами и, отчаянно жестикулируя, гнали прочь автомобилистов: Анда! ди пресса! пасса! Я медленно, на второй скорости обогнул площадь перед больницей, успел рассмотреть с удивлением, что на некоторых машинах даже наши военные номера кириллицей и надписи "Санитарная" и… всё.
Вот и весь мой контакт с очередной маленькой трагедией бесконечно большого мира, трагедией, которая длилась всего три минуты по часам, в два захода по полторы минуты на каждый.
В таком случае естественно и логично сказать: но ведь они должны были быть к подобному готовы. Это же не пионерлагерь, а военная база, они сами учились там убивать и уходили оттуда убивать, а на войне, как на войне. Всё правильно, Ю la guerre comme Ю
la guerre, и деваться некуда, круг замыкается…
Темно-каштановую московскую медсестру подняли рано утром во вторник и отправили вместе с нашим полевым хирургом на военном ангольском самолете в Луэну. Послали вроде бы на один день, чтобы выходить прапорщика Гришу, которому железный шарик вошел в живот, а вышел из спины, парня, который поехал за "Волгой" и вдруг получил полную возможность геройски погибнуть за свободу народа Зимбабве…
Вторые сутки на исходе. Где-то там в Луэне, в часе лета от Луанды два человека выворачиваются наизнанку спасая третьего, просто своего земляка, совершают в бесчисленный раз какие-то только им понятные манипуляции, чтобы в его разорванном теле продолжала тлеть искорка жизни, чтобы он не перешел в категорию статистической единицы смертей советских военнослужащих при исполнении воинского долга…
… А жизнь продолжается… Пока я стучал на машинке, прямо под моим балконом тремя метрами ниже на широченной веранде ресторана накрыли длиннущий стол, заставили его пивом, вином, бутербродами, еще какой-то жратвой. Привлеченный непривычно озабоченным тоном столь мне знакомых трабальядоров гостиницы и шумом открываемых бутылок я высовываюсь за перила и вижу камараду директора Жоржи, командующего процессом украшения стола.
– О, Жоржи, – говорю, – вот это праздник! Бутылок то сколько!
Свадьба что ли опять?
– Нет, камарада Олэг, – отвечает мне уже изрядно поддатый директор, -
университариуш! Выпускной вечер, а я почетный приглашенный!
Слушай, Олэг, сейчас такие девочки подъедут, может быть спустишься?
Я скажу, что ты мой друг.
– Что ты, что ты! – отвечаю испуганно. (Поди потом объясняй, как и зачем я гулял на чужом празднике). Работы много, переводов, вот, увы, сижу, стучу на машинке.