Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая)
Шрифт:
Мне нравится думать о ней и плакать.
Госпожа Стен Кьярвал сегодня утром принесла мне утку, фаршированную сливами и яблоками. Это знак. Такое приношение должно выглядеть как подарок. И я поблагодарил ее, как если бы это был подарок. Но я уже думаю об ответном даре. На самом деле я заплачу за эту вкуснятину в пору сеноуборки, когда приедет крестьянин, ее муж, и мы с ним сядем, чтобы урегулировать наши денежные дела. Он думает, я богат. Наверное, так оно и есть, потому что мне никогда не приходилось мучить себя физической работой, чтобы заработать на хлеб. Стен Кьярвал будет совсем не против, чтобы я заплатил ему за подарок, как за доставленный товар.
Я собрался и поехал в город. Предвечерние сумерки не заставили себя ждать. Я прибыл туда с зажженными фонарями. Слуга из гостиницы распряг лошадь. Я тотчас спустился по кривому переулку к гавани. За окнами лавочек — красно-золотое сияние непривычного множества горящих свечей. Ледяные цветы на окнах от влажности подзавяли. Повсюду я видел выставленное в витринах богатство. Искусственный снег, мишуру из металлической фольги, зеленые еловые ветки. Пестрые ленты, маленькие бумажные флажки, грубо разрисованных деревянных лошадок, красных и белых; и еще — голубовато-серых, сплетенных из соломы высокомерных баранов; священных животных какого-то древнего бога{44}. Посреди этих великолепных украшений стояли и лежали товары, которые продавцы, собственно, и предлагали покупателям. Я прогуливался вдоль витрин и смотрел. Потом зашел в табачную лавку и обстоятельно обнюхал небольшой запас вин и крепких напитков, припасенных хозяином для своих постоянных покупателей. Табачная торговля сама по себе прокормить человека не может. Я купил несколько бутылок красного вина и пузатый кувшин мартиникского рома. Сразу заплатил запрошенную цену, не пытаясь просчитать дальнейшие расходы. В этом году я опять, помимо причитающихся мне процентов, получил маленький излишек. Так что с деньгами я обращался беззаботно. Когда Альфред Тутайн еще жил, всё, как правило, получалось наоборот: чтобы оплатить необходимые расходы, нам приходилось брать деньги из основного капитала; и в праздники мы торговались за каждую бутылку вина, представлявшую для нас предмет роскоши. (Так было в последние годы нашей совместной жизни на этом острове. А прежде Тутайн торговал скотом и лошадьми, что обеспечивало нам некоторый переменчивый доход, со взлетами и падениями.)
Сейчас я веду беспечное существование. Чем объяснить, что мне задарма достается хлеб насущный? — Он и многим другим достается задарма. Бездельники или лишь наполовину бездельники образуют большой орден. Я вновь и вновь обнаруживаю, что не готов относиться с глубоким уважением к так называемой полезной деятельности. Слава торговца за прилавком не особенно велика. Он просто имеет свое место. Он стоит там, и создается впечатление, будто он — среди многих других — помогает функционировать гигантской машине продовольственного обеспечения людей. Но я подозреваю, что он важной роли не играет. Его рука не производит хлеб, а только протягивает. Голодные могли бы с легкостью сами брать этот хлеб… Миллионы и миллионы людей служат бюрократии: бесплодной могучей силе, которая опустошает души и изгоняет все живое в бумажную пустыню. У каждого из них есть свое место. Они сидят в конторах. Но нет человека, настолько лишенного юмора, чтобы он искренне считал этих чиновников только рабочими инструментами, которые обеспечивают людей пропитанием или совершают другие благодеяния…
Я мог бы вступить в их ряды. Стал бы именем, с которым ассоциируется немного тьмы и никакой славы. Я бы получал на руки деньги, чтобы насыщать себя. У меня бы покупали столько-то или столько-то часов моей жизни. Сейчас мне не приходится продавать свою жизнь. Суперкарго передал в мою собственность капитал{45}, собранный им на протяжении исполненной трудов жизни, и сверх того — корабельную кассу. Сам он отказался от дальнейших притязаний на хлеб насущный. Я ем подаренную мне пищу, как гость в чужих домах; или, выражаясь по-другому, живу, как вор, за счет краденого. Сказать я могу только: уж так оно получилось. Но мои мысли по этому поводу не имеют конца… Это отличает меня от миллионов других. Мама думала, я буду просить милостыню; отец думал, мне придется совершать грабежи, чтобы набивать брюхо. Как близки и вместе с тем как далеки их предположения от подлинной моей жизни! Родители не знали, где ее место действия…
Я решил, что в праздники напьюсь.
В мясной лавке приобрел два килограмма сочной говядины. Я намеревался устроить себе настоящее пиршество.
И еще я купил фрукты, орехи, сушеный инжир, печенье, шоколад, марципаны.
Я хотел налакомиться всласть, как ребенок.
И свечи купил я, цветные и белые, много полных коробок — чтобы их хватило до Крещения.
Чтобы приукрасить себя, я купил пару перчаток.
Для Стена Кьярвала — шапку из овчины, для его жены — шелковую шаль.
Усердные продавцы пообещали мне, что сами отнесут всё в коляску.
И я зашагал по улицам: лишний человек, получающий случайное пропитание, почитаемый только лошадью и собакой и двумя-тремя ревнителями музыки. Тот, чья мать умерла, чья любимая — на дне океана, чей друг — жуткий скелет, запертый в крепком сундуке… А он тем не менее собирается отпраздновать Йоль.
Праздники, как бы сами собой, заполняются ничегонеделанием. В этом состоит часть их праздничности, но из-за этого же ими легко пресытиться. Даже моя повседневность отлична от них. У меня есть регулярные занятия, пусть и не очень важные. Я поддерживаю порядок в доме и в маленьком саду (настолько маленьком, что пока никто из моих посетителей его не заметил), ухаживаю за лесом, весной высаживаю детенышей деревьев, строю потихоньку большую стену из бутового камня в качестве ограды для лошадиного выгона, распиливаю бревна для печи, колю дрова, кормлю и чищу Илок. Я ношу рабочую одежду и не боюсь грязи. (Хотя подростком испытывал отвращение к навозу и нечистотам.) А главное: я брожу по полям, по вересковой пустоши, по лесу, смотрю на землю, на ее травы, на многообразие ее растений, на лужи, по краям которых растет ситник, — неважно, жидкие или превратившиеся в лед, — на утесы, эти уходящие далеко вглубь фундаменты нашего острова. Потом я ставлю определенные задачи перед своими мыслями: да, принуждаю себя долго и четко думать. Правда, я не могу помешать тому, что мой дух, затерявшись в грезах, порой разрушает такое намерение. Мое обычное упражнение состоит в том, что я отдаляюсь от себя самого, становлюсь другим и принуждаю этого другого решать задачи, которые я перед ним ставлю. Выйдет ли результат хорошим или плохим (как правило, этого нельзя распознать), он не обременит общественность, потому что не будет доведен до ее сведения, разве что — в измененном до неузнаваемости виде. С помощью моих решений, расчетов и представлений не построишь мостов, не произведешь машин и не установишь новых правил поведения. — Смесь магического и реального мышления, чувственное проникновение в феномен необъяснимых прозрений{46}: вот корень, из которого выросло мое дарование или моя тоска по музыке. Напрасная греза о лучшем мироздании принудила меня приблизиться к реальности там, где эта реальность менее всего напрашивается на критику, — где нет убийств, совершаемых ради пищи для желудка: в гармоническом плане ее форм, в математике роста и умирания, в царстве чисел и ритмов, в грандиозном звучании, амплитуда которого колеблется от громоподобных голосов солнц и гор до ненарушимого молчания. — Лет двадцать назад я начал просчитывать музыку — так я это иногда называю. Правда, время от времени я чувствую крылья гения, и царство, куда я вступаю, наполнено бархатной чернотой, так что я забываю всю зелень и свет и только прислушиваюсь. — Но я не осмеливаюсь — да и не хочу — поверить в то, что это ангел во мне шевелит крылами, что это моя поэзия и мое мышление — моя собственность{47}. В конечном счете мне принадлежит лишь хрупко-недостижимое — мука пребывания на границе. Я нуждаюсь в рабочем инструменте учения о композиции. Я рисую на бумаге ноты. Я делю временные отрезки ритмически. Я побуждаю мелос подниматься и опускаться. Я даю ему спутников. Я радуюсь искусным канонам. Иногда я пою, будто меня принуждает к этому интуиция. Однако я точно знаю, что на самом деле лишь экспериментирую с возможностями гармонии, шаг за шагом углубляюсь в чашу неисчерпаемых вариантов гармонического и мелодического потока. Холм ритмически расчлененной гаммы доставляет мне радость. Порой я проводил целые дни и недели, варьируя ритмическое членение одной линии. Всегда находится некое гипотетическое решение, которое тебе не дается…
Итак, в будни у меня есть привычные занятия, и я частично освобождаюсь от них, когда в праздничной комнате с затуманенным взглядом сижу перед горящими свечами (а они горят почти целый день) и изобильно насыщаю желудок, а мои мысли благодаря вину становятся неотчетливыми, но умиротворенными… Порой я говорю себе, что стена, которую я возвожу, которую мы с Тутайном начали строить вместе, есть нечто долго-Длящееся. И что когда-нибудь Кто-то восхитится этой работой. Много тысяч больших камней уже уложены рядом друг с другом и один на другой. Много поколений лошадей и коров будут пастись за этим ограждением…
Итак, праздничные дни делают меня ленивым, меняют меня. (Тутайн уже лет тридцать назад ввел у нас в обычай периодическую праздность.)
Я чищу лошадь, долго стою у плиты, чтобы приготовить еду. Пудель жадно принюхивается к запахам, обещающим нечто необыкновенное. Вино, свечи, дни, которые в каждом доме несут на себе отблеск отдыха и наслаждения, переносят меня в непривычный ландшафт потенциальных жизненных возможностей: мне грезится заурядное счастье, жизнь, мне не принадлежащая, — такая, какой живут другие. Я бы хотел подняться, переступить порог и забыть то, что вот уже почти пятьдесят лет зовется Густавом Аниасом Хорном. Но одновременно я этого не хочу, а хочу еще более диким образом — как если бы всё сжалось в один день — быть тем, чем я был, десятилетие за десятилетием. Вместе с дыханием одной секунды на мои губы ложатся дико-сладостные мгновения всех кардинальных решений, из-за которых я на протяжении жизни терял себя. Я испускаю стон, словно в дурмане тяжелого сладострастия. Серый вечер уже прислонился к оконным стеклам. Я зажигаю двойное количество свечей, чтобы отметить великий праздник: что я еще здесь. Еще крепко держу в руках то, что было подарено только мне, никому другому: мою судьбу. Я отчетливо чувствую, что люблю эту жизнь, что не задаюсь вопросом, как она кончится. Я беззаботно вонзаю зубы в этот плод. И пусть мне не хватает земных сил и чувственных влечений, пусть я дилетант во всем, что касается мужества, потребного, чтобы рвануть к себе удовольствия, я все-таки не презираю самое ценное — что мне дано быть плотью в потоке изменчивых часов — и не размениваю такую благодать на мелочные нравственные предубеждения. Я знаю: за это ощущение — что я бытийствую здесь — придется платить. Плод жизни наполовину горек. А после будет так, как если бы меня никогда и не было. И получится: я прожил обычную жизнь, которая возникла и сошла на нет.
Январь{48}
Зима обустраивалась, пуская в ход все средства. Еще в дни Йоля голубовато-серые облака поползли от линии горизонта вверх. Ветер, обрушившись сам в себя, затих. Тепло, в виде пара, скапливалось, будто ему предстояло размягчить спекшуюся корку земли. Влажный снег падал хлопьями. На промерзшей почве он превращался в лед. Все новые белые массы, сталкиваясь в зените, взрывались и сбрасывали вниз свое содержимое. Кроны деревьев склеивались. Множество белых лент, повторяющих контуры ветвей, сплеталось в густую сеть, затемняя прежние просветы. То там, то здесь снежная пыль, шурша, осыпалась с перегруженных веток. И самые слабые с пронзительным треском ломались: они не могли ни нести на себе такой груз, ни стряхнуть его.
Теплые воздушные потоки бессильны против туч с их ледяным грузом. Тучи продолжали себя вытряхивать, пока не засыпали даже самое защищенное пятнышко щетинистой неровной земли. Только деревья и высокие кусты порой выдавали тайну: что под безупречной бесплодной белизной скрывается бурая топь. Когда замело всё без остатка, воздух прояснился, стал разреженнее и холоднее. Еще раз, ночью, выпал снег. Он был мелким, как пыль. И с тихим пением, словно коса в руках у ветра, перемещался по стеклянистому подстилающему слою. Вскоре, когда нагрянул мощный поток ужесточившегося холода, этот снег потерял себя, слившись с более ранними снежными слоями. Еще до Нового года по улицам начали ездить на санях. А это такая радость: скользить в разных направлениях по местности, которая утратила границы и собственное лицо! Лошади без малейших усилий тянут легкие сани. Снег, выдранный шипами на подковах, брызжет из-под мелькающих копыт. А меланхоличный и сладостный перезвон бубенцов! Разве может наскучить этот разреженно-текучий бронзовый звук, одновременно вопрос и ответ?
Я поехал вниз к морю; потом вдоль побережья на восток. Соленой воде не удавалось полностью растворить падающий снег. Вдали она, черная и подвижная, закручивалась в маленькие волны; но у берега вздымалась и опадала, как мутная каша, вязкая из-за нерастаявших ледышек. В гавани все выглядело еще более по-зимнему. Там образовались первые льдины и быстро нарастали новые — вокруг плавучих снежных комьев. Несколько катеров, пришвартованных возле причалов, уже покрылись ледяной коркой. Это было начало ледостава, который за первые январские дни продвинулся далеко в море… Теперь вдалеке колышутся могучие зеркально-гладкие поверхности. Люди на набережной говорят, что по замерзшему морю можно отойти от берега на километр. И что к завтрашнему дню это расстояние удвоится. Почтовый корабль до нас уже не добрался. Он, видимо, застрял южнее, в какой-то гавани. Мы отрезаны от внешнего мира. Люди только и говорят об этом. Откладывают свои планы на потом… Глупости! Мы не нуждаемся во внешнем мире. По крайней мере, в ближайшее время. Никто здесь не умрет с голоду. Никто не замерзнет. Об этом позаботились заранее. Придется, правда, обойтись без каких-то писем и каких-то товаров. Но есть ли что-нибудь более излишнее, чем сообщения, не являющиеся безотлагательными, и товары, про которые ты пока не знаешь, что с ними делать?.. Так что лично я рад сложившейся ситуации и наслаждаюсь зимой, которая день ото дня становится могущественнее, переползает уже с суши на море. Никто не угонится за ней — шагающей по ночам семимильными шагами. Торговцы, правда, злятся, что отрезаны от новых поступлений. Ведь авторитет их растет по мере расширения торговли и умаляется, когда наступает застой в делах. Торговцы-то и устраивают все так, что другие люди повторяют за ними их мнение.