Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая)
Шрифт:
— В следующем году, после окончания весенних работ, я поеду в Берген и поступлю в обучение к столяру, — сказал он наконец.
Я почувствовал безудержную потребность выплакаться. Рагнваля я бы предпочел избавить от этого зрелища. Но и отсылать его одного в Ванген мне не хотелось. Отговорившись тем, что должен справить нужду, я вскарабкался по откосу, спрятался за большим камнем и уже собрался дать волю слезам. Но внезапно желание плакать исчезло… На обратном пути мы не проронили ни слова.
— — — — — — — — — — — — — — — — — —
Как бы случайно я заглянул на хутор Сверре Олла. Меня допустили в горницу. Хозяйка была занята: готовила на плите еду. Ее семилетний сын, стоя на стуле, пачкал грязными руками оконное стекло. Юнатан, опустив голову, сидел, одетый, рядом со своей кроватью в плетеном из лыка кресле. Кровать была застелена очень чистым белым бельем. Это казалось удивительным — посреди царящей здесь грязи… Олл вслед за мной протиснулся через дверной проем.
Я попытался перехватить взгляд Юнатана, повторил свое приветствие и протянул ему руку. Он не шелохнулся. Он, похоже, даже дышал неохотно. Я не смог подавить отвращение к нему и очень расстроился, потому что настоящего сочувствия во мне не было. Я чувствовал, что неопределенная задача, ради которой я пришел сюда, сама собой отпала. Однако отвергнуть человека, отказаться от него только потому, что он не создан так, чтобы его хотелось любить, — унизительно! Если чувственное восприятие закрывается, делается непродуктивным, тогда умирает даже любовь к ближнему… Я попытался осмыслить свои чувства и поймал себя на ужасной черствости. Некое мужское существо, наделенное большой силой, из-за врожденной предрасположенности к женственности как бы утратило свою идентичность… (Как же Рагнвалю не презирать его, если сам Рагнваль хочет стать всего лишь столяром, а этот честолюбец возомнил, что выучится на инженера?) Вовсе не сумасшедший сидел передо мной; а человек в здравом уме, но сломленный. Никакой не больной, а нелюбимый, всеми покинутый. Высокого роста, костистый, с могучим прохладным лбом, только согбенный виной своего одиночества: таким я его увидел. Заколдованный и ожесточившийся против всего человеческого из-за дурманящего зова собственного нутра… Непостижимая раздвоенность его характера казалась мне несовместимой с каким бы то ни было планом души — отталкивающей настолько, что я вообще не распознавал в сидящем передо мной ни человека, ни животное.
Я совершил по отношению к нему еще и другую несправедливость. В лечебнице для умалишенных Святого Урбана{308} я — мальчиком — видел душевнобольного юношу. Это был красивейший человек из всех, что когда-либо мне встречались. Он стоял наполовину одетый, с печальными глазами. Санитар уговаривал его. Приводил обычные аргументы: «Почему вы не хотите застегнуть рубашку? Почему не застегиваете подтяжки? Вы ведь так хорошо воспитаны. Почему вы не думаете о своей матушке? Ваша матушка огорчается из-за вас. Доставьте ей радость, застегните подтяжки. После вам станет лучше. Вы сможете продолжить ваше медицинское образование. Вы такой одаренный человек. Наука дается вам легко. Как игра. Почему же вы не хотите застегнуть рубашку?»
Больной не отвечал. Он никогда не разговаривал. И не застегивал рубашку. Не застегивал подтяжки. Никогда. Его печальный взгляд был устремлен вдаль… Я все не мог досыта наглядеться, настолько красив был тот человек… И теперь я понадеялся, что встретил его снова: здесь, в горнице Сверре Олла.
Я уже собирался пристыженно удалиться. Но тут услышал голос Олла. Олл и не пытался одержать себя — как если бы я давно был постоянным свидетелем всех этих гнусностей. Наоборот, из-за моего присутствия несчастной жертве досталась двойная порция оскорблений. Олл старался причинить боль, угрожал. Из его слов я понял — и тут же сам это увидел, — что молодой человек привязан к стулу. То есть уже совершенно лишен человеческого достоинства. И Сверре Олл не пропускал ни одного средства, чтобы его опозорить.
— По ночам мы связываем ему руки, но это не помогает. Его бы надо кастрировать.
Несчастный даже не вздрогнул. А я испугался, что с этого Сверре станется осуществить угрозу. Я превозмог себя. Я сказал:
— Я пришел, чтобы прогуляться с Юнатаном. Ему это пойдет на пользу. Я приведу его назад. Я ручаюсь за него.
— За него никто не может ручаться! — крикнул Сверре Олл. — Но второй раз я его вытаскивать из воды не буду, этого пса.
Внезапно он выдал себя:
— Будь он моим сыном, получил бы пинок в брюхо, так что у него — — (Я опускаю конец фразы, потому что уже не помню, выбрал ли Олл из двух возможных чудовищных вариантов первый, или второй, или сразу оба — один за другим. Я тогда был очень впечатлительным и почувствовал, что могу грохнуться в обморок или закричать.)
Я добился, чтобы Юнатана отвязали и отпустили со мной. В Вангене хватало зевак. Нам встретился Тутайн. Но он, завидев нас, поспешил уйти. Я выбрал дорогу, по которой недавно прогуливался с Рагнвалем. Я вел Юнатана к каменистой пустоши. Я не осмеливался сделать привал, потому что знал, что мне придется заговорить. Наконец я остановился. Горы отбрасывали холодную тень, фьорд же под нами смотрелся как черная трещина в земле.
— Дни уже грозят непогодой… — начал я; потом внезапно бросился с головой в омут своего безрассудного намерения, сказав без всякой связи с предыдущим:
— Два или три года назад вам забыли кое-что объяснить…
Я не надеялся дождаться от него вопроса или ответа, но все же запнулся.
— Вот уже год вы больны — так говорят люди, — сказал я твердо.
И опять подождал. Ах, я много раз делал паузы, чтобы не закрывалась дверь для возможных вопросов. Но прошло много времени, прежде чем слово Юнатана ею воспользовалось. Это было вообще первое слово, которое я от него услышал. Прежде я уже говорил Юнатану, что не считаю то, в чем его обвиняют, грехом или болезнью. И заклинал какие-то силы природы. Но далеко не сразу мне удалось найти весомое и спасительное высказывание. Словно посланец, я повторил чужие слова:
— Один раз в день, такова норма.
И вот теперь, медленно, пришло первое его слово, первый вопрос изо рта, наполненного горечью:
— Так значит, это разрешено?
— Разрешено, но не рекомендуется, — сказал я двусмысленно.
— Как грех может быть разрешен? — спросил Юнатан.
— Грех не разрешен, — сказал я, — но закономерности тварного мира и потребности плоти не греховны; может, они обременительны, если наши мысли грезят о свободе или мнят, что пребывают вне времени. Но мы заключены во время нашего тела, неизбежно. И здоровье требует от души жертв — точно так же, как требуют жертв болезнь и безумие.
— Потребности плоти обременительны: вы очень удачно это выразили, — сказал Юнатан.
— Я настаиваю на том, что вы должны полностью освободиться от ощущения своей греховности, — сказал я решительно.
— Освободиться? — с отсутствующим видом переспросил Юнатан.
— Вам нужно другое мировидение. От масштаба, которым руководствуются верующие, вы уже почти отказались.
— Я отказался от самого себя, — сказал Юнатан.
— У вас нет никаких правил для повседневной жизни, — сказал я, — а без правил для себя самого ни один человек выстоять не может. Но существуют правила, значимые для всех или, по крайней мере, для многих.
— И одно из таких правил вы мне только что сообщили? — спросил Юнатан с какой-то подковыркой.
— Это крайняя уступка силам тела, на которую готовы пойти люди, — попытался я смягчить ситуацию. — Это совет для сильных. Правило крестьянских парней, которые благодаря своей мышечной силе способны обработать поле. Закон для слабых наверняка другой.
— Такая крайняя уступка для меня непригодна, — сказал он меланхолично. — И почему, собственно, вы хотите всё для меня облегчить? Я привык, что мне что-то запрещают. И соблюдаю запреты, если только это не выше моих сил.
— Я вас не понимаю, — сказал я обескураженно. — Речь ведь как раз о том, что вы не противитесь своим побуждениям, что нарушаете все запреты, что безмерные излишества разрушают ваше здоровье.
— Так значит, вы не всерьез хотели снять с меня грех? — спросил он почти беззвучно. — Мне этот грех запрещали. Грех либо целостен и неделим, либо его вообще нет. А представить, что его вообще нет, — это для меня невозможно.
Я попытался освободить его из западни таких мыслей и заверил еще раз, что во влечении, которое свойственно всем, я не могу усмотреть проявление зла; а вижу только намерение Природы, соблазнительницы и расточительницы, которая неумолимо требует определенных вещей, сама же в чем-то жестоко отказывает. Я прибавил еще, что не нахожу ничего позорного в том, чтобы быть животным; наоборот, мне часто бывает стыдно, когда меня причисляют к людям.