ЖАНРЫ

Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга вторая)
Шрифт:

Я принес ей стакан теплого пунша. Она выпила с жадностью.

— Поставь пунш снова на огонь, — попросила. — Я выпью еще стакан.

Я отправился на кухню. Когда же вернулся, она сидела, теперь в моих брюках, в гостиной. Слезы ее иссякли. Она ела все, что было на столе. Я отважился спросить об Аяксе.

— Сюда меня послал он, — сказала она.

— Это… этого я ждал, — откликнулся я.

— Этого — этого ты ждал? — с сомнением переспросила она и добавила: — Как бы то ни было, я пришла. — Она прихлебывала горячий пунш. Я мог бы сразу озвучить тот очевидный вывод, которым поделился с ней пару часов спустя: «Ты здесь не ради меня; ты слушаешься Аякса и делаешь, что он хочет». Но я не решился испортить такой момент. Радость — маленькая надежда — шевельнулась во мне. Я чувствовал, что если и не я сам, то моя домовитость Оливе нравится. Тепло натопленной комнаты ласкало ей кожу: а внутри пряное тепло напитка разбегалось по кровеносным сосудам и золотило мысленные картины, связанные с тревожным ожиданием. Лицо Оливы теперь выражало чистое, без теней, простодушие. Оно было круглым, жарко-пунцовым, совершенно лишенным морщин и горьких складочек. Конечно, в нем теперь проступило и самодовольное равнодушие, эта печать, которую Природа накладывает на всех беременных женщин{377}: печать уверенности, что они уже впаяны, как одно из звеньев, в цепь поколений. Отныне их предназначение может быть отменено только каким-то биономическим несчастьем. — Олива, с ее очевиднейшей юностью и, вместе с тем, недвусмысленно проявленной зрелостью, казалась мне неотразимо привлекательной. Ее обаяние, похоже, только усиливалось с каждой минутой нашего молчаливого совместного времяпрепровождения. Я едва ли что-то спрашивал о ее нынешнем образе жизни, о круге ощущений. Даже мелькавшие у нее враждебные мысли, подпитываемые моим присутствием, казалось, не суживали пространство моих чувств. Я сидел рядом с женщиной, пришедшей ко мне. Мое сердце раскрылось. Оно наслаждалось еще дремлющими ландшафтами этой новой любви, которую навязали мне добрые или злые силы. Я мог бы поцеловать эти полные, слегка выпяченные губы. Но вновь и вновь — ритмически, по прошествии скольких-то минут — вторгалась секунда, которая своим резким белым светом рассекала мягкие сумерки: я вспоминал, что Олива любит Аякса и только ради него готова принять от меня непристойное предложение. Моя совесть, встрепенувшись, подсказывала, что я должен оградить свою гостью от такого величайшего унижения. Я, все еще полный несказанной тревоги и дурацкой надежды, продолжал исполнять долг хозяина: варил кофе, подкладывал дрова в печь, стоящую в той комнате, которая выходит окнами на восток. Я решил, что Олива будет спать там. День уже клонился к вечеру. И я хотел, чтобы для нее все было приготовлено наилучшим образом.

Мы с ней почти не разговаривали. Сердце у меня в какие-то моменты чуть ли не выпрыгивало из груди. Олива успокоилась; но она, в любом случае, ожидала атаки с моей стороны. Наконец я принудил себя сесть — в моей комнате — к роялю и начал играть. Эта маленькая любовная тоска окрыляла мою фантазию, заставляла пальцы летать по клавишам. Удивительные звуки, порождаемые взбаламученной душой, распространялись во времени… Внезапно в комнате стало совершенно темно. Изменение освещенности — всегда сюрприз для сознания. Я неуклюже потянулся за спичками; потом, ослепленный, зажмурил глаза и скорчил недовольную гримасу, когда одна из спичек зажглась. Применив к себе некоторые приемы физического насилия, я вновь воздвиг комнату, успевшую куда-то исчезнуть; вернул из бесконечных далей Оливу; усадил ее в кресло и сделал так, чтобы на лицо ей падал свет лампы. Теперь уже не оставалось сомнений в том, что наступил вечер. Печки опять хотели получить деревянную пищу. Лошадь хотела воды и корма. Для нас самих в запасе имелись чай, вино и бутерброды.

Такие осенние вечера — долгие. Неприветливая погода превращает освещенные комнаты в прекрасные острова, где часы протекают счастливо. Здесь происходит великое отречение от Вечности. Свет закапсулирован, то есть плавает в пределах замкнутого пространства, вдалеке от гавани Смерти{378}… Есть некий мужчина, переполненный любовью, но — маленькой. Есть молодая женщина, с благословенным чревом, с еще не початой временн'oй протяженностью впереди, в которой ей предстоит забеременеть десять или двенадцать раз. Есть разум, который знает о прежних переживаниях и клятвах, для которого открыт архив столь многих уже потерпевших крушение целей и решений, который сохраняет пока лишь тень вчерашнего или позавчерашнего дня, но, помня о врожденной или приобретенной несостоятельности своего обладателя, обращается к нему с ходатайством и одерживает победу над жестоким инстинктом. Эта любовь даже не скрывает того, что она смехотворна, а может, и опасна. Я уже знаю, что она будет менее устойчивой, чем все предыдущие. Она начинается со сделки и никогда не станет лучше, чем была в своем дурном начале. — Я предпочел не продлевать этот вечер.

Я сказал:

— Ты, наверное, устала, Олива. Думаю, самое умное, что ты можешь сделать, — это лечь спать. Для пространных разговоров ни у кого из нас нет настроения. Ты мне уже рассказала, зачем пришла. Мы провели вместе день: может быть, и приятный; во всяком случае — не слишком тягостный. Завтра я отвезу тебя в коляске в Крогедурен.

Моя речь, казалось, разочаровала ее. Она не знала, как вести себя дальше. Она долго смотрела на меня, вопрошающе и неуверенно. Потом жалобно спросила:

— Думаешь, Аякс будет доволен нами?

Я хорошо понимал, что с его планом все пошло вкривь и вкось; но ответил так, будто не понимаю этого:

— А почему он должен быть недоволен?

Она вздохнула.

— Я, пожалуй, действительно лягу, — сказала. Ее голос не приспособлен для двусмысленностей и обольщения. Олива поднялась, шагнула ко мне и запечатлела на моих губах короткий жесткий поцелуй. Прежде чем она отвернулась, я заметил, что лицо ее — от отвращения или от стыда — сделалось пурпурно-красным. — — —

Никакой внутренний голос не будет возражать, если в вечер, подобный этому, ты, стоя перед закрытой дверью, придешь к выводу, что переживания прошедшего дня уже израсходованы. Все, что могло решиться в отношениях между Оливой и мною, решилось. Летучее слово — что я тоже ее люблю — я в себе подавил. Оно бы не выстояло рядом с мощными экстатическими порывами, соединяющими эту женщину с Фон Ухри, — не смогло бы выстоять. Я долго смотрел на дверь, закрывшуюся за Оливой. А по прошествии скольких-то минут взял лампу, прошел в свою комнату, разделся, вытянулся на кровати. Однако заснуть не мог. Я снова и снова задавал себе дурацкий вопрос: спит ли она или бодрствует. И какого рода мысли, если с ней дело обстоит как со мной, приходят ей в голову. Вспоминает ли она обо мне или обременяет темную влажную ночь короткими возгласами, чтобы та донесла их до Крогедурена? Знает ли Олива только одно слово, растягивающееся в длинную молитву: Аякс, Аякс, Аякс. AEUIA{379}. Эекс, Эекс, Уюкс, Уюкс, Иикс, Иикс, Аякс, Аякс? Никакой внутренний голос не будет возражать, если в ночь, подобную этой, ты предположишь, что за закрытой дверью притаилась авантюра, ждущая только готовности, мужества некоего мужчины, любви некоего мужчины. Моей любви. Моего желания. «Если я этого пожелаю, она будет послушна. Все уже обговорено. Она меня поцеловала. Отказавшись, я только доставлю ей унижение. Она ведь сама пришла. — Если я не стану думать о последствиях — или, наоборот, продумаю их как следует — если буду уверен в своей любви, в своей маленькой любви, — если только захочу, чтобы эта ночь не полнилась, как обычно, цепенящим сном…»

Я еще долго ворочался без сна и думал, грезил, чувствовал простор для желаний и возможностей, удалялся от точных формулировок сути этой столь неестественной встречи между ею и мною.

Наконец я поднялся, взял лампу, пересек гостиную. Сердце колотилось. Но рука открыла ту дверь. Олива лежала в постели, это я сразу разглядел, потому что две свечи горели с двух сторон от кровати и освещали ее лицо.

— Олива! — обратился я к ней. — К счастью… ты не спишь. Я не хотел пугать тебя. Я тотчас уйду, если ты об этом попросишь. Но я подумал, мы могли бы сказать друг другу несколько слов.

— Я тебя ждала, — сказала она неописуемо невыразительным тоном, — подойди ближе.

Я не мог истолковать этот серый оттенок ее голоса. Я только очень встревожился. Не без усилий заставил себя подойти. Тем не менее через несколько секунд я уже стоял рядом с ней. И оказавшийся тут же стул стал поводом, чтобы я согнул свое долговязое тело и уселся. Тут она… скорее медленно, чем быстро… стянула вниз, до пояса, овчинное одеяло, так что обнажилось все великолепие ее грудей, ни в чем не уступающих коровьему вымени. Темные соски были еще маленькими и девственными: они, казалось, вступали в противоречие с налитыми округлостями материнских желез. (Подобную сцену я уже пережил: здесь же, всего пару месяцев назад — —) Я спрятал глаза за поспешно поднятыми к лицу ладонями. И опять услышал у своего уха голос Оливы, серый и монотонный, как прежде:

— Я ведь настоящая девка, если по ночам, обнаженная, принимаю мужчин.

Я ничего не ответил. Я был словно парализован. Я чувствовал, как во мне формируются мысли, которые не желают подлаживаться к услышанному. — Олива не относится к разряду шлюх: она из другой расы. Вот Буяна, для которой Тутайн был защитником и сутенером, которая радовалась татуировкам на его коже — орлу у него на спине и женщине на предплечье, — Буяна уже в тринадцать лет понимала все тонкости ремесла проститутки. Наверняка она не убереглась от того, чтобы к пятнадцати годам забеременеть. Но она вряд ли произвела на свет ребенка: думаю, руки врачихи, производящей аборты, приблизились к ней с той же самоуверенностью, с какой приближались руки мужчин. Мир Буяны состоит из иных реальностей, чем мир Оливы.

Эти сильные, рослые деревенские девушки, чья красота, похоже, не унаследована от матерей; девушки, которые прилежно работают и смотрят на мир помолодевшими глазами своих отцов; которые лишь производят такое впечатление, будто под мягкой скорлупой их телесной привлекательности таится жесткое ядро неприступности и расчетливости: они на самом деле не умеют совладать с собственной страстью, которую так хотели бы скрыть; какой-нибудь парень, не обязательно из самых красивых и порядочных, рано или поздно обрюхатит каждую из них. В таком несчастье проявится неумолимый закон их расы: что они происходят от крестьян, ремесленников, рыбаков, то есть обычных честных людей, которые усердно работают, мало читают и не нуждаются в обучении; которым бытовая жестокость так же привычна, как и воображаемая порядочность во всех их делах. Порой случается, что такие девушки производят на свет внебрачных детей — если их друг предпочел не придерживаться неписаной договоренности, а совершить по отношению к любимой предательство. Но они, эти деревенские красавицы, — не детоубийцы. Они стоически переносят насмешки соседей, отчего их гордость только возрастает. Они не любят детей своей незаконной страсти, но они их добросовестно растят… Обычная же судьба таких девушек — брачная жизнь. Брак следует за периодом тайной близости, если эта близость приводит к беременности, — таково общераспространенное правило. Девушки не страшатся того, что очертя голову бросаются в брак, который может оказаться несчастьем, растянувшимся на всю жизнь. Даже зная наверняка, что впереди их ждут голод и побои, они не испытывают сомнений. Даже садист считается порядочным человеком, если он женился на опозоренной им возлюбленной. После того как живот-барабан становится заметным для всех, симпатия или антипатия к будущему супругу уже не играет никакой роли… И эти женщины приносят в мир детей. У них у всех плодовитые лона. К услугам мудрой акушерки они прибегают лишь тогда, когда уже родили шестерых или семерых ребятишек. (А чаще всего до этого вообще дело не доходит.) Они — подлинные матери человечества. У них только эта одна задача: быть матерью, даже если выполнение такого предназначения началось с опрометчивого шага или с преступного деяния. Природа полностью полагается на них: они легко поддаются соблазну нестерпимой любви, чтобы тотчас потерпеть поражение. Их любовь коротка, их обязанности нескончаемы. Рожать; растить детей; стараться, чтобы мужья не нарушали порядок; принимать от них побои; терпеть болезни и боль; работать; не терять зоркости взгляда; ожесточаться. Передавать по наследству красоту, которую у них самих отняли.

Сообщество верующих — (если взглянуть на человечество в целом, то большинство людей стремятся быть верующими; или, во всяком случае, слепо бросаются в ту же беспросветную ложь, в которой так привольно чувствуют себя верующие) — — те, кто так или иначе принадлежит к этому сообществу, привыкли не приглядываться чересчур пристально к определенным фактам. Они намеренно создают себе ложные представления о побуждениях представителей разных полов, об их поведении. И удаляются от правды так далеко, как только возможно… чтобы в конце концов целиком провалиться в теплую навозную жижу умолчаний и лицемерия. Католические священники, которые часто и подолгу сидят в исповедальне и покорно принимают на себя тяготы, связанные с выслушиванием чужих признаний, наверняка получают достаточно верное представление о распространенности… скажем так, греха. О распространенности — но не о его неизбежности. Это большое несчастье — что Римская церковь не уважает Природу во всех ее проявлениях. (Я не вправе развивать дальше эту мысль. Я не католик. Я должен прекратить это: высказывание пожеланий, к которым никто не прислушивается.) Я хочу выразить очень простую мысль: мне кажется, я должен найти оправдание для Оливы — и могу это сделать, рассмотрев некую ситуацию.

Поделиться с друзьями: