Частная жизнь парламентского деятеля
Шрифт:
“Прощай, дорогой друг. Несмотря ни на что, люби меня по прежнему. Не брани меня больше и будь счастлив тем, что ты живешь без приключений, в прелестном любимом уголке, с близкими людьми, которым никогда не принес страданий. Твой М. Тесье”.
;Сусанна к Монде.;
“Через несколько дней все будет кончено, Поверите ли, дорогой друг, я жду этого жизненнаго перелома и с нетерпением, и с горем. Иногда меня охватывает отчаяние, при мысли, что в ту минуту, когда судья произнесет приговор, точно пропасть образуется между мною и моим прошлим счастьем, моими светлыми воспоминаниями, единственной любовью, любовью, которая с летами должна была перейти в спокойную привязанность и наполнить все существование до глубокой старости, до смерти. Вместе с тем мне невыносимо ждать, мучиться, точно в лихорадке, которую усиливают последния совещания с адвокатом. Главное же я не в силах переносить ужаса ожидания этого рокового дня. Ведь мне придется, точно преступнику, выступить перед судом. Все эти предварительныя подготовки тянутся через-чур долго, слишком многое ими затрогивается; голова слишком напрягается, доходишь чуть ни до безумия! О, как мне хочется поскорее уехать из Парижа с моими бедными сиротками. Оне веселы, играют, не знают ничего. Вот уже четвертый месяц оне не видали отца и начали забывать его. Первое время Анни часто говорила о Мишеле, спрашивала, вернется ли он? Теперь же почти не упоминает о нем, а если и говорит, то без малейшей грусти. Лауренция, пожалуй, даже не узнала бы его. Хорошо бы вечно оставаться ребенком, чтобы иметь способность так забывать. Захочет ли впоследствии Мишель увидать их? Вряд ли. Это вызвало бы в его душе лишний упрек совести, омрачило бы его новое счастье. К тому же что он может сказать дочерям? Когда оне выростут и поймут все, оне его будут судить и подумают “отец бросил нас!” Бедныя, милыя малютки! Оне и не подозревают, что значит лишиться отца, оне не знают, что в их жизни явилась новая опасность, что только мне одной придется охранять их. Право, мне делается страшно при мысли, какая огромная ответственность ляжет на меня; что никто не будет облегчать мне ее. Подумайте, одна я должна воспитать их, одна отвечу за то, каким образом сформируются их души, а это тяжелая задача!
“Не согласны ли вы со мной, что нравственная жизнь родителей, так сказать, приготовляет и определяет жизнь их детей. Следуя таинственному и непреложному закону, добро порождает добро, здо производит зло. Меня часто преследует мысль и я спрашиваю, что навлечет на девочек поступок их отца? Если, действительно, нами управляет этот роковой закон, то семена несчастия и зла уже зародились в их судьбе и со временем дадут ростки. По временам у меня бывает (или мне чудится, что бывает) предчувствие того, что ждет моих девочек впереди; особенно я боюсь за Анни, она вечно печальна, задумчива, и это, право, неестественно и грустно видеть в девятилетнем ребенке. Она никогда не играет, говорит мало, точно вечно думает или мечтает о чем-то; ведет она себя как-то машинально хорошо, и, мне кажется, ея обманчивое спокойствие скрывает задатки бурь; в ея больших темних глазах еще не светится ясно выраженная мысль, а между тем они смотрят так печально, что невозможно видеть их, не спрашивая себя: какие-то образы отразятся в них? Какия слезы из них потекут? Бедныя дорогия дети! Мне бы хотелось, чтобы всю жизнь оне прожили так счастливо, как я двенадцать лет; двенадцать лет, промелькнувших так быстро! Я хотела-бы, чтобы у них было спокойное, здоровое счастье, без поздних сожалений, без стремительных желаний, словом, такое, какое было у меня. В нашем несправедливом свете есть столько обездоленных никогда не знавших счастья, что, когда было целых двенадцать хороших лет, казалось бы, следовало свою жизнь считать полной, и спокойно перенести горе, нахлынувшее потом. Нет-же, неправда! после сладкаго сна еще тяжелее проснуться; раз уже года счастья прошли, они считаются ни во что. Прошлое умерло и никогда не вернется. Я только страдаю и боюсь того, что меня ждет впереди. Не легко мне будет жить в тяжелом утомительном уединении… Женщине так трудно быть одной, и я так боюсь одиночества! Видите, мой друг, какия безпокойства, какия думы волнуют меня перед роковым днем. Мне необходимо было кому нибудь поверить их, а только с вами я и могу говорить откровенно. Сейчас-же, по окончании развода, я с детьми уеду в Аннеси и проживу там несколько недель, потом, потом наступит неизвестное, неопределенное будущее. Сусанна Тесье”.
;Монде к Мишелю.;
“Еще время не ушло, мой друг, еще можно вернуться назад и я с последней мольбой обращаюсь к тебе! В мое письмо я вкладываю и письмо твоей жены, которое только что получил. В нем нет фраз, трогательных восклицаний, крикливаго отчаяния, но видится такое материнское безпокойство, такое глубокое горе, такое верное понимание действительности, что, если ты еще способен послушаться голоса справедливости, ты, быть может, очнешься. Очевидно, ты уже несколько месяцев живешь как во сне, двигаешься как слепой, действуешь словно в состоянии гипноза, точно какая-то посторонняя сила руководит тобой и губит тебя. Еще есть время вырваться из под ея власти, спасти близких тебе и самого себя! Довольно жертв принес ты твоей зловещей страсти: постарайся опомниться. Одно место в письме Сусанны особенно поразило меня, а именно, ея слова о твоих дочерях. Подумал ли ты, что последствие твоей вины, точно тяжкий приговор, обрушится на них, что ты испортишь им жизнь, может быть, смутишь их души? Мать женским инстинктом поняла это; ведь женщины иногда чуют приближение еще далекой опасности. Как хорошо она поняла, что особенно сильно опасаться следует за лучшую из них двоих, за кроткую маленькую Анни, которую ты так любил, вероятно, за сходство с собой; действительно, она походит на тебя, точно твое собственное отражение. Подумай, ты теперь ей создаешь будущность и ответствен за нее. Не вообрази, пожалуйста, что мне поручили написать тебе. От собственнаго имени, во имя нашей старой дружбы, я делаю эту последнюю попытку, я не разсчитываю на силу своих доводов и если еще надеюсь, то лишь потому, что ты не злой, не черствый человек и дружеския слова, сказанныя в эту страшно важную минуту, быть может, помогут тебе очнуться из твоей летаргии. О, еслибы мое письмо могло разбудить твою совесть, ведь в тебе же она есть, я уверен в этом, ты усыпил ее, но рано или поздно, она вступит в свои права, и, если тогда непоправимое будет уже совершено, ея пробуждение явится слишком поздно.
“Нечего и говорить, что здесь, где прежде тебя считали чем-то вроде героя или бога, очень много занимаются тобой, никто не извиняет твоего поведения; даже сам я, хотя и стараюсь несколько защитить тебя. Ты осужден единогласно, приговор точно явился результатом общественной совести. Тебя ставили очень высоко, потому и судят строже, нежели других. Неужели ты воображаешь, что все заблуждаются, а ты один прав? Не думай, впрочем, что тебя порицают слепо и безжалостно. Да, твой поступок бранят, но тебя все еще любят и, еслибы ты хотел, тебя бы простили вполне; эти чужие, равнодушные люди, возлагавшие на тебя свои самыя высокия надежды, защищающие твое дело против тебя-же самого, еслибы ты снова вернулся на прежний путь, простилибы тебя так-же чистосердечно, как и твоя семья. Никакого следа не осталось бы от бури; ты мог-бы возстановить и твою общественную жизнь, и твой домашний очагь. Вот что я хотел сказать тебе, мой милый друг. Кроме страсти, еще упрямство и род отчаяния теперь заставляют тебя делать то, что ты делаешь,— если это так, еще ничто не потеряно. Голос здраваго смысла, вместе с голосом долга, могут совершить чудо, которое спасет тебя. Если дружеская поддержка может придать тебе мужество, напиши мне и я сейчас-же приеду в Париж. Я, как и другие, порицаю тебя, но люблю несравненно больше, чем они, и ты по прежнему можешь всегда разсчитывать на меня. Твой старый друг Жак Монде”.
;Бланка к Мишелю.;
“Пока еще есть время, умоляю вас, Мишель, вернитесь назад. Я не хочу счастья, приобретеннаго ценой стольких слез. Если бы я раньше поняла весь ужас того, что мы делаем! Но я была слепа, а теперь вижу, как все с любопытством накинулись на вас и на вашу семью; я читаю газеты и, милый Мишель, глубоко страдаю каждое утро. Мне невозможно тяжело видеть, как эти газетныя статьи терзают вас. Я не о себе думаю, говоря вам вернитесь назад; мне ничто не страшно, когда я вспоминаю, что после всех этих унижений, страданий, борьбы, мы с вами уедем куда нибудь, где нас не знают и оставят в покое. Но мы разбиваем жизнь других… Нужно вам сказать, что я получила от Монде письмо, взволновавшее меня до глубины души. Он говорит о Сусанне, о ваших дочерях, спрашивает меня, неужели я не пожалею женщины, заменявшей мне мать и ея детей, которых когда-то называла своими сестренками? “Только вы одна,— пишет он,— еще можете указать Мишелю на его обязанности; воспользуйтесь же своей властью над ним, чтобы вывести его на прямую дорогу, вне которой нет счастья”. Его письмо длинно и несправедливо… Но он прав, может быть, прав даже в том, что так сурово говорит со мной. Господи Боже, если ужь этот человек, любивший моего отца, знавший меня ребенком, так обвиняет меня, что же скажут другие? Все равно, ему незачем было писать мне так жестоко; я бы и без того стала вас молить исполнить ваш долг… Да, мне жаль Сусанны, детей, но главное мне жаль вас, милый, милый друг. Со мной вы не можете быть счастливы, вечное раскаяние стояло бы между нами и отравляло бы нашу жизнь. Конечно, ужасно потерять вас, но еще ужаснее быть вашей и видеть, что вы страдаете, чувствовать, что я причина вашего падения, читать на вашем лице отблески сожаления о прошлом, понимать, что мысленно вы меня упрекаете за то горе, которое держите в тайне! Я не хочу, чтобы моя любовь составила ваше несчастье, и прошу только одного: сохраните в сердце очень нежное воспоминание обо мне, с сожалением думайте о том, чего вам когда-то хотелось и что не могло осуществиться; в воспоминании, под окраской неисполнившагося желания, вы меня будете любить больше, нежели любили бы в действительности. Видите, Мишель, я должна исчезнуть из вашего существования и теперь ужь навсегда. Напишите, что я права, что вы исполните ваш долг, и дайте мне забыть вас… Забвение, конечно, придет со временем или, по крайней мере, мир душевный. Мне кажется, я буду так спокойна, почти счастлива, когда узнаю, что вы примирились с семьей.
Напишите мне еще раз на прощанье и разстанемся. Прощайте, дорогой, прощайте; все же ваша Бланка”.
;Сусанна к ;;Монде.;
“Дорогой друг, все кончено; вслед за моим письмом я сама приеду к вам, вся еще разбитая потрясениями этого последняго дня. Да, я была права, что так боялась его; но действительность оказалась еще ужаснее всех ожиданий. Вы не поверите, сколько страданий, унижений, отчаяния пришлось пережить в эти несколько часов. Вообразите, что вашу судьбу решают люди холодные, как лед, а вы чувствуете, как вас, точно в кошмаре, охватывает страшная пустота и, несмотря на все муки, нужно употреблять остаток сил и воли, чтобы сохранить собственное достоинство, скрыть горе, сдержать готовыя хлынуть рыдания. Да, слезы мне сдавили горло, душили меня; но вместо того, чтобы предаться отчаянию, мне пришлось спокойным голосом, обстоятельно отвечать на вопросы председателя, следователя, адвокатов… О, эти вопросы! Когда я думаю, что у меня нашлось мужество выслушать их я не умереть от горя, мне начинает казаться, что теперь я не та, чем была прежде, точно часть моего существа исчезла куда-то, убита этой последней борьбой… Слишком большую чашу унижений мне пришлось испить и следы отравы на веки подорвали мои силы.
“Мишель держался очень хорошо; он привык бороться и скрывать впечатления, Он отвечал неторопливо, уверенно, как человек знающий, что хочет сказать и не колеблющийся. Два или три раза он спокойно взглянул на меня. О, это превосходный комедиант, уверяю вас! Я уже давно это вижу, но ставила его искусство не на достаточную высоту. Однако, и ему дришлось пережить несколько неприятных минут: не предупредив меня, мой адвокат внезапно сделал очень прозрачный намек на достаточно известныя отношения моего мужа к одной особе, которую он не считал себя в праве назвать, и упомянул, что обе стороны точно сговорились умалчивать об этой истории. В хитрых запутанных фразах он дал понять, что, может быть, в этих отношениях и следует искать истинную причину нашего печальнаго процесса, что будущее укажет, конечно, на то — верно ли его предположение, или нет. Мишель страшно побледнел, в его глазах сверкнуло такое бешенство, что я думала он сейчас бросится на адвоката. Эти намеки произвели сильное впечатление на присутствующих, меня же глубоко оскорбило то, что только это и затронуло Мишеля. Раньше ему высказывали жестокия истины, напоминали о его брошенных детях, неисполненном долге, испорченном существовании, погубленной карьере; он, кажется, даже не слушал; но едва задели то, чем он только и дорожит теперь, Мишель смутился, побледнел.
“Я никогда неговорила вам, какая тайная мысль была у меня в продолжение всего этого дела; признаюсь в ней, потому что в настоящее время она уже не может сбыться, а кроме того, мне кажется, вы надеялись на тоже самое: я разсчитывала, мечтала, что в последнюю минуту, когда непоправимое будет уже совсем близко, Мишель вдруг почувствует, что жертва невозможна и вернется ко мне, к детям. О, как бы чистосердечно я простила его! Но нет, он шел прямо, без оглядки, до конца, не думая о тех, которых топтал, идя вперед. Конечно, и я виновата: если бы я первая не заговорила о разводе, он никогда бы не осмелился и думать о нем (по крайней мере, я утешаю себя этой мыслью); и если бы я не настаивала, если бы я больше думала о детях, чем о собственных страданиях, если бы у меня было больше любви, чем самолюбия… Но нет, нам невозможно было жить так, как мы жили!… К чему, впрочем, поднимать все это? Зачем мучить себя? Если бы я знала, если бы, если бы… Никогда, ничего не знаешь заранее. И потом случилось только то, что должно было случиться; теперь все кончено. Нужно бы, сознавая всю непоправимость свершившагося, найти в этой мысли силу перенести страшное горе, но я не могу; я не покоряюсь и ропщу. Я дурно разсчитала свои силы и не знала, что мне будет так больно. Теперь я знаю, как это тяжело, знаю…
“Что написать вам еще, дорогой друг? когда я буду с вами, я все поверю вам. Легче высказываться, а вы единствепное существо в мире, перед которым я могу излить всю душу, так как понимаю, что и ваше чувство было оскорблено, скажу даже более, почти развенчан идеал. Этот несчастный никогда не узнаеть всю величину принесеннаго им зла, тот, кто верил в него, упал с такой же большой высоты, как и он сам! До свораго свидания, дорогой друг, преданная вам Сусанна”.
;Мишель к Монде.;
“Я не ответил на твое последнее письмо, дорогой друг, и что же мог бы я тебе написать? Ты взволновал, смутил меня, вселил в мою душу новыя муки, указал, какия новыя пропасти открылись и все, увы, напрасно! Ты знаешь: есть логика, управляющая нашими поступками,— одно наше действие, как следствие, вытекает из другого, и так мы идем до конца. Как-же я мог избежать этого закона? Мне нельзя было не окончить начатаго, а ты должен был понять, что ничто уже не могло меня остановить, что было бы трусостью вернуться назад в последнюю минуту. Да, я выказал бы трусость, к тому же возврата и не было. Правда, добрые люди сказали бы: он вернулся в дому, но я бы обманул их и новой слабостью только усилил бы свою вину. Есть, видишь ли ты, совсем особая мораль для тех, это уже раз сошел с прямой дороги, не такая ясная, как общий кодекс нравственности, но и ей следовать очень трудно и она предъявляет свои требования, и ей необходимы жертвы. Человек узнает ее, когда им руководит только его собственный неуверенный опыт, его мучительное метанье из стороны в сторону. Мораль эта управляет совестью, но не успокоивает ее; не с поднятой головой, не со спокойным лицом подчиняются ей, но все же слушаются ее, потому что она остается единственным указателем того, что необходимо делать. Я не считаю себя правым, я знаю, что был обязан в самом начале покорить и вырвать с корнем зарождавшееся чувство, что это бы и значило исполнить долг, поступить вполне добродетельно. Я это отлично сознаю, и потому так глубоко страдаю, тем не менее, я думаю, что в той огромной цепи ошибок, которыя навлекла за собой эта первая слабость, я не был ни низким, ни подлым. Я стараюсь уцепиться за это извинение теперь, когда ничего изменить уже нельзя. Когда перед собой я вижу вполне неизвестную новую жизнь. Я сам хотел новой жизни и добровольно пожертвовал ей всем прежним, но все время страдал, принося эту жертву, уверяю тебя, после всего случившагося во мне на веки веков останется сердечная рана, которая никогда не заживет; как преступник о своем преступлении, я думаю о том, что разрушил своими руками и боюсь, что зло еще сильнее, нежели я предполагаю, так как и мне приходит мысль о последствиях моего поступка.
“Ты увидишь Сусанну. Из ея письма, присланнаго тобой, я узнал о ея предположениях. Прошу, давай мне о ней вести, сообщай о состоянии ея духа, ея горя. Что-то после таких ударов происходит в такой душе, как у нея? Я разсчитываю на тебя, надеясь, что ты вылечишь ее; ты так добр, так нравственно здоров, а эти-то качества и могут принести огромную пользу несчастным раненым жизнью. Я знаю, что ты не откажешься заботиться о ней. Поверь, я страшно мучаюсь тем, что ничего не могу сделать для нея. Увы, ранившая рука не может залечить раны! Я теперь для нея чужой человек, быть может, враг. Враг ей — бывшей мне подругой в продолжение двенадцати лет. Если бы я сказал ей, что по прежнему сильно привязан в ней, она бы не могла мне поверить, а между тем это правда.