Частная жизнь парламентского деятеля
Шрифт:
;”;…О, если бы вы знали,— писал он,— как я вас благословляю, как я благодарен вам!.. Если бы вы знали, какой благородной и великодушной я вас нахожу, как я обожаю вас за эту любовь, которая ни на что не разсчитывает, которая вся — самопожертвование!.. До сих пор жизнь моя была слишком увлечена внешними интересами, чувства не играли в ней большой роли, вы первая озарили передо мною тайны сердца. Я понял теперь многое, смысл чего прежде ускользал от меня, я понял такия вещи, которыя прежде были для меня закрыты. Да, я понял, я чувствую, что для нас настала новая жизнь, которая принадлежит только нам двоим. Я понимаю, чувствую все, что есть глубокаго, скорбнаго, жестокаго, божественнаго и сладкаго в тайне, которая нас соединяет. Вместе, ведя друг друга, мы вступили в мир, двери котораго были так долго закрыты. И наша любовь может дать нам немного радости, только если она будет выше любви. Она преступна, я это знаю, потому что осуждена на притворство и ложь. И тем не менее мне кажется, что мы можем смыть с нея пятно позора, что она может облагородить нас. Милая, или это иллюзия? Если это так, то разве простительно такому человеку как я, который должен знать жизнь, допустить такую грубую ошибку? Но что делать? Я не могу не улыбаться, думая о суде, который произнесут над нами, если все откроется. Да, я смеюсь, так я равнодушен во всему, что не вы. И я забываюсь, поглощенный счастием любить вас, и я с радостью пожертвовал бы для вас всем, еслибы в этом “все” не было трех существ, которых я должен защитить и спасти от себя самого. И это сознание безсилия, что вот счастье само дается в руки, а взят его нельзя, что долг, суровый долг препятствует этому, наполняет мое сердце безконечной грустью, и эта грусть, эта скорбь является для меня лучшим доказательством того, что наша любовь сама в себе носит извинение, так как она полна самопожертвования…”
Бланка читала и перечитывала; и, между тем как слезы ея падали на этот листок бумаги, она спрашивала себя, почему судьба предопределила ей любить этого человека, которому она никогда не будет принадлежать? почему она должна состареться, не зная радостей свободной и правой в глазах общества любви, той радости, которую ведают все невесты, все жены, все матери?…
II.
На другой день, Монде, поднявшись довольно рано, обошел дом, любопытствуя изучить расположение комнат, обстановку, немного вычурную мебель, картины смешаннаго достоинства, как будто желая открыть в убранстве покоев своего друга тайну его существования: ибо чем больше он размышлял, тем глубже убеждался в том, что уже и накануне смутно почувствовал, что в Мишеле явилось что-то фальшивое, надтреснутое, что он колеблется, сомневается, что как будто его приезд был ему неприятен, мешал ему. Или это его успехи в качестве главы политической партии сделали то, что в отношениях к людям и даже к ближайшему из друзей он ужь холоден, неискренен, держит всех на отдалении? Или быть может тут скрывается что либо другое, неприятность, денежныя затруднения, отношения в женщине, одна из тех тайн, которыя так часто скрываются в сердцевине семейных союзов и дают о себе знать сквозь благодушную внешность благополучия и порядочности острым холодом и неуловимой фальшью, слышными однако для тонких нервов близкаго человека?.. Переворачивая эти вопросы, и не в силах будучи разрешить их, Монде сидел перед столом в столовой; это был длинный, безконечный стол, который казалось постоянно ждал гостей. Лакей в переднике немедленно приблизился, осведомляясь, чего ему угодно спросить: чаю, кофе или шоколаду. Монде нахмурясь проворчал:
— Я подожду барина… Подайте мне то же, что и ему подаете…
— Они всегда кушают суп,— почтительно изъяснял лавей.
— Ну, и мне дайте супу, коли так!..
Монде переменил тон, повеселев. Ему утешительно было услышать, что среди роскоши парижской жизни Мишель сохранил привычку своего детства, обычай своей провинции. Монде смягчился и мгновенно в нем воскресла надежда, что он ошибся, что его друг все тот же, что не было никакой тайны, тяготившей его, а что просто он вчера был утомлен, как всякий депутат, после заседания, на котором он говорил речь.
Пробило девять часов. Тесье наконец явился, в черном пиджаке, готовый в выезду.
— А, вот и ты! — сказал Монде, пожимая ему руку.— Ты не ранняя птичка, как вижу!
— Ты думаешь?.. Я в это утро провел два часа, подводя итоги… да, для бюджетной коммиссии… и я голоден порядком!..
И он быстро стал глотать суп, прибавив, с полным ртом:
— Мы не в Анеси, старина! Приходится поздно возращаться домой, поздно ложиться, работать по ночам… Приходится спать, когда можно, когда спокоен, не томит безсонница, пользоваться временем, хотя бы то было и утром!..
Монде отвечал философично:
— У всякаго свои привычки!..
Потом продолжал:
— Вот что мне приятно видеть, так это твой хороший аппетит. Только ты ешь слишком быстро… это вредно для желудва.
— Желудок мой работает исправно,— возразил Монде, отирая усы,— однако нам надо сговориться… у меня есть время… мы ведь вместе отправимся, неправда ли? Куда тебя довезти?
— В улицу Saint-flonor'e, номер 217, к нотариусу… В вашем проклятом Париже у меня только и есть это — дела… Затем я свободен… Чтожь ты мне что нибудь покажешь?
— Разумеется!.. Если бы ты меня предупредил, я сообразно с этим распорядился бы своим временем… Но ты свалился, как снег на голову… Но сегодня вечером я свободен. Постой, вот идея: мы отправимся обедать в кабачек, и проведем интимный вечер, как старые друзья… Хочешь?..
— Конечно… Но видишь-ли, отнимать у тебя целый вечер, когда ты так занят… ты здаешь, я прежде всего не желаю тебя стеснять.
— Стеснять меня? Ты смеешься!.. Могу же я найти один-то вечер, разок-то, ради такого случая… У меня немного таких друзей как ты, старина, и в Париж ты не часто показываешься!..
Когда они уселись в карету, Мишель стал просматривать газеты, ссылаясь на то, что позже у него не будет времени их прочесть. Монде был в смущении. В прежния времена Мишель не выражал удивления, когда он “падал как снег на голову”, по теперешнему выражению Мишеля, принимал его просто, радостно, радушно.
Снова Монде стало что-то мерещиться. Переменился его друг. Но что бы такое было тут?
Этот тревожный для искренней дружбы вопрос занимад честнаго Монде гораздо более, чем наследство, которое предстояло ему получить. Он думал об этом у своего нотариуса, который заставил его ждать порядочно, а принял всего на несколько минут. Он об том же думал, бродя по улицам, останавливаясь перед лавками, ища небольшой подарок для жены. Об этом же он думал и в кафе на площади Оперы, куда зашел выпить рюмку ликеру, как привык делать по воскресеньям. Зала была почти пуста. По естественной общительности, Монде подсел в столу, за которым уже сидело двое потребителей, лениво разговаривавшях и очевидно кого-то ждавших.
Вдруг он насторожил уши,— он услышал имя Тесье. Один из неизвестных произнес его, говоря по всей вероятности о вчерашнем заседании палаты.
Другой сказал убежденным тоном:
— Вот единственный, у котораго в прошлом нет никакой темной истории… Да, это честный человек, именно честный человек, который и живет честно, добрый семьянин, а не занимает газеты своими похождениями, пари и любовницами…
Первый, более скептик, покривился:
— Надо еще все знать!..
— Все знать? — с горячностью отвечал другой.— Да разве человек в его положении может что-либо скрыть? Если бы за ним водились какия-либо делишки, поверьте, все было бы известно… но ничего нет, даже и сплетен и клеветы нельзя о нем распускать.
— Однако я кое-что слышал…
— Что же именно?
— Я хорошенько не знаю… была одна история с женщиной… в которой он играл довольно гнусную роль… Почему вы думаете, что он лучше других? Такой же ведь человек…
— Почему? не знаю. Но он кажется лучшим… Это чувствуется в его словах… Я питаю в нему доверие…. Если и он такой же, как и другие, то я перестаю верить в политических деятелей и политику.
Тут они заговорили о другом, а Монде, больше уже их не слушавший, в изумлении думал: также как и в Анеси, общественное мнение Парижа на стороне Мишеля! Ему раз уже приходилось слышать такие отзывы о его друге в разговорах честных буржуа. “Смешные люди! странные люди!” повторял Монде, допивая свою рюмку. Те же мысли занимали его, в то время как он разсчитывался: “Ба! люди всюду одни и те же!.. В глубине души люди ценят и уважают многое, о чем повидимому так легко отзываются… Они любят добро, не отдавая себе в этом отчета… Часто они о том и не думают, но чувство это пробуждается, когда придется в слову… И они с радостью идут за тем, кто шествует прямым путем”… Он продолжал философствовать в том же духе на улице: “Если бы Тесье не был так искренен, можно было бы прдумать, что он великий хитрец… Он представляет из себя то самое, чего мы все хотим, что всем нам нужно… Он заставил звучать в нашей среде струну, которою слишком долго пренебрегали. Он стоит просто за честность. Добродетель осмеяли и все словно поверили, что миру нужен именно порок и зло… Никто точно не смел стоять за честность… Он посмел. Вот причина его успеха, его популярности!” Остаток утра он пробродил по улицам, погруженный в свои мысли. Наконец, заметив, что уже поздно, ускорил шаги. Когда он вернулся, в гостиной, около Сусанны, собралось небольшое общество. Тут были: Торн, Пейро и еще пять, шесть человек, между ними аббат. Тесье по обыкновению заставил себя ждать и в ожидании его, об нем говорили.
Наконец он явился, и извиняясь, пожал всем руки. Сели за стол и немедленно завязался политический разговор.
Монде слушал со вниманием этих людей, из которых некоторые были знамениты и в застольной беседе которых предрешалось будущее страны. Говорили о работниках, солдатах, о молодежи, о церкви. Как удовлетворить требованиям рабочаго класса? Какия стремления питает молодежь? Что делать, чтобы поднять нравственный уровень Франции? Нужно-ли присоединиться к церкви? или лучше обойтись без нея? У них были благородныя идеи, но они не были согласны между собой; видимо никто из них не знал хорошенько, чего он собственно хочет, за исключением Торна, отрывистый и властный голос котораго порою объединял всех, бросая веское и определенное мнение.
Особенно безпокоен был Пейро: у него всегда было в запасе возражение, он находил всегда “но”, которое охлаждало энтузиазм ораторов. В самом повидимому простом вопросе, он открывал такия стороны, которыя делали его неразрешимым. Он путался в диалектических тонкостях, пока Тесье, который почти не вмешивался в разговор, говорил ему:
— У вас отрицательный ум…
Тогда он умолкал, протестуя жестом, не желая быть классифицированным, когда он и сам не мог разобраться в свойствах своего ума.