ЖАНРЫ

Частные уроки. Любвеобильный роман
Шрифт:

На самом деле никаких лопушков не было. В дальней стороне госпитального двора, за бывшей волейбольной площадкой, на которой стояли теперь укрытые серым брезентом ящики с оборудованием, за танцплощадкой, тоже бывшей, с незапамятных времен выломано было несколько досок штакетника, сразу за которым начинался притаежный лес, именуемый в городе лесозона — темные сосны по невысоким отлогим холмам, сплошь покрытым бронзой осыпавшейся хвои минувших лет. В мирную пору сквозь проем в заборе бегали в лес по нужде заигравшиеся волейболисты и азартные танцоры, прокрадывались в поисках места для любовных утех молодые пары, измученные теснотой и скудостью жилья. Теперь эту дорогу освоили выздоравливающие, назначавшие в лесу свидания с сестрами, нянечками, а также некоторыми известными переходившими из рук в руки горожанками; оглядываясь, пробиралась в лаз и чисто мужская компания, чтобы тайком распить добытую бутылку. Изредка Аркадий Абрамович спохватывался и, справедливо полагая, что линия, обозначенная штакетником, определяет границы воинской части, а всё, что за ней, есть не что иное как самоволка, приказывал заделать дыру, но всякий раз, уже на следующий день после исполнения приказа, свежеприбитые доски неизменно отдирались (всегда в том же самом месте).

Тяжелораненый Ахметов, сосед Лешки по палате, которого за почтенный возраст все звали «дедом», сердито хрипел, когда Лешка приставал к Жанне: «Зачем девка портить хочешь? Девка замуж надо». Его изрытые оспинами скулы темнели из-под бинтов.

«Ишь, дед, хитрый какой! Сам восемь штук детей смастерил — небось бабку не испортил, а мне и попробовать нельзя — смеялся Лешка. — Может, я мастер не хуже твоего!»

«Мало говори! Кто тебя такой глупый делал?» — хрипел Ахметов.

А Жанне и страшно было, и томительно сладко, когда он подкрадывался к ней, притягивал к себе, вжимаясь в нее, когда целовал ей шею, пылающие щеки, волосы, мял горячими ладонями крепкие груди. Она не признавалась себе в том, что подчас сама ищет этих встреч, неслучайно попадается ему на пути.

Была уже середина лета, когда Лешка, окликнув Жанну в коридоре, к ее удивлению, не полез обниматься, вдруг сказал деловито: «Ну, всё. Завтра обратно на фронт. Уже обмундирование получил». Она застыла перед ним с таким непонимающим лицом, что ему стало ее жалко. Он помолчал и, все так же не дотрагиваясь до нее, попросил: «Может, погуляем напоследок?..»

После ужина в госпитале показывали кино. Лешка выкрался из затемненного зала, Жанна ждала его за оградой. Нахоженной тропой они направились в глубь леса. Вечера стояли светлые, и Жанне казалась, что кто-то подсматривает за ними. Лешка крепко держал ее за руку, точно боялся, что она убежит (ладонь у него была потная) и говорил, что вот кончится война, он вернется и женится на Жанне и увезет ее к себе, в Калужскую область, или можно будет махнуть куда-нибудь на заработки, а Жанна шла и думала о том, как всё это будет, то, что сейчас неминуемо должно произойти. Они свернули с тропы и спустились в неглубокий овражек. Лешка обнял Жанну, сильным движением опрокинул на землю и тяжело навалился на нее. Крепко целуя ее в губы, он торопливыми, резкими движениями пытался раздеть ее. Сосновые иголки кололи ей бедра. «Колется», — жалобно сказала Жанна. Лешка стянул с себя синий замурзанный халат и расстелил на земле. Голова Лешки, уже коротко обстриженная, лежала у Жанны на плече. Его рука жадно ласкала ее тело. «Подожди, — Жанна крепко взяла его за руку. — Давай просто полежим». «Так ведь кино кончится», — он высвободил руку. «Не надо», — Жанна слегка отодвинулась от него и села. Он перестал трогать ее и тоже сел. «А убьют меня? Ведь жалеть будешь, что не захотела». «Не убьют» — она додумала что-то, просунула руки снизу под его рубаху, почувствовала под ладонями его крепкое, разгоряченное тело и снова легла. Он что-то делал с ней, и она, как умела, старалась ему помочь. Небо, видневшееся между черными лапами сосен, померкло, и светлые глаза Лешки потемнели и показались Жанне растерянными и жалкими. Она вспомнила рассказ Зойки про медсанбат и еще вспомнила, как дней десять назад увидела, заглянув в палату, солдата Ахметова с накрытым простыней лицом. «Ты только пиши», — сказала она, когда они с Лешкой снова выбрались из овражка на тропу. «Я еще с дороги напишу, — пообещал Лешка. — А после уже из части, номер полевой почты узнаю — и напишу».

Ни одного письма от него Жанна не получила.

Возле матери вдруг оказался Савелий Семенович, — был он, кажется, начфин какого-то разместившегося в городе оборонного учреждения. Вечером, возвращаясь домой, Жанна заглянула в бухгалтерию: за столом, на том месте, где обычно она сидела, помогая матери, расположился полный, невоенного вида офицер, с круглым лицом и сквозившей из-под старательно зачесанных редких волос лысиной. Красиво оттопырив пальцы, офицер с огромной скоростью перебрасывал костяшки счет. «Видишь, какой у меня помощник появился, — мать усмехнулась. — Не нам чета. Мастер!» Офицер поднял глаза и приятно улыбнулся Жанне, между тем, как его рука продолжала выщелкивать на счетах непрерывную дробную мелодию. «Ты иди, — сказала мать. — Я сегодня задержусь, работы много». Глаза у нее были оживленные и усталые — одновременно. Жанне не понравились глаза матери, и усмешка, и снующие над счетами оттопыренные пальцы толстого офицера. Вечер был морозный, ясный. Лунный свет озарял высокие сугробы и стекал по их крутым бокам, постепенно померкая. Жанна шла по протоптанной между сугробами тропинке, думать ей о том, что она увидела, не хотелось, — она слушала, как славно скрипит под валенками снег, щеки у нее разрумянились на морозе, и на душе сделалось, по обыкновению, легко и понятно.

Недели через две, в воскресенье, Савелий Семенович, по договоренности с матерью, пришел к ним колоть дрова. Самой матери дома не было: в госпиталь как раз привезли большую партию раненых. Савелий Семенович, будто не раз уже здесь бывал, снял с гвоздя ключ от сарая, скинул гимнастерку и в одном белом байковом тельнике с расстегнутыми на широкой груди пуговицами вышел на мороз. Жанна подошла к окну, слегка отодвинула кружевную занавеску. Колол дрова Савелий Семенович так же ладно и быстро, как щелкал на счетах, с первого удара рассекая пополам гулкие, промерзшие поленья. Кутая тощие плечи в платок, вышла на крыльцо Раиса Ларичева, соседка по коридору, — ее муж, как и отец Жанны, погиб под Москвой, похоронки на обоих были получены в один день, — постояла минуту-другую, глядя на расторопного гостя. Спросила с улыбочкой: «Вы что ж, теперь заместо Евгения Матвеича будете?» Савелий Семенович перестал колоть, рукавом тельняшки вытер со лба пот: «Почему — заместо? Евгений Матвеевич, царство ему небесное, как говорится, сам по себе, а я сам по себе. Если потребуется какая помощь, прошу без церемоний. Савелий Семенович», — представился он. «Пока, слава Богу, силенки есть, сами справляемся», — Раиса сердито сбила носком валенка намерзший на ступеньку комок льда и снова исчезла в доме.

Фотография отца в темной деревянной рамке стояла на буфете, Жанна заметила, что некоторое время назад мать отодвинула фотографию поглубже к стене и несколько вбок, чтобы не в самой середине, не сразу бросалась в глаза. На полке в буфете были уложены, в том порядке, как отец всегда укладывал, его готовальни, линейки, стояли стаканы с карандашами и перьями, пузырьки и баночки с высохшей тушью, на стене висела длинная метровая рейсшина: когда появлялась возможность, Евгений Матвеевич брал работу на дом. Он был человек тихий, и сам говорил мало. Работая, он слушал радио или негромко насвистывал «Вечерний звон, вечерний звон, как много дум наводит он». Жил Евгений Матвеевич будто единожды заведенной жизнью, Жанне казалось, и отпуска никогда не брал, один только раз, она помнила, уезжал в Иркутскую область хоронить какого-то дядю, который его воспитывал. Но любимыми книгами, которые он без конца перечитывал, были Путешествие натуралиста на корабле Бигль и история жизни Миклухо-Маклая. Иногда Жанна, оставшись одна, подходила к буфету, долго рассматривала фотографию и удивлялась, что редко вспоминает отца. Ей хотелось выскрести что-нибудь из своей памяти, какую-нибудь трогательную подробность, разжалобить себя, заплакать, но в голову приходило все самое обыкновенное, неинтересное, отец представлялся именно таким, каким был перед ней на фотографии — аккуратно уложенный пробор, тонкие небольшие усы, серая немаркая рубашка с галстуком. Лишь изредка, вбежав вечером из общего коридора в комнату, она ловила себя на том, что ожидала увидеть узкую спину отца, когда он, ввернув в патрон особенную яркую лампочку (лампочка тоже лежала с прочими его чертежными принадлежностями на полке в буфете), спиной к двери стоит, склонившись над чертежной доской (доску мать отнесла в дровяной сарай), и, посвистывая, точными движениями проводит линии на бумажном листе. Теперь она, наверно, обняла бы его, но прежде почему-то не приходило в голову, разве, что в раннем детстве.

Жанна не упрекала мать и безразлично относилась к ехидным словам, которые произносила соседка Раиса Ларичева, когда проходила по коридору мимо их двери, спотыкаясь в больших, не по размеру, валенках. У Раисы было бескровное лицо, прозрачные навыкате глаза, все знали, что она скоро умрет, и уже заранее обсуждали, куда пристроить двоих ее детей, всегда полуодетых и голодных.

Жанна жила с родителями в одной комнате, не по чьей-то прихоти, просто потому, что другой не было, но никогда не проявляла интереса к интимной стороне их супружеской жизни, как, впрочем, к их супружеской жизни вообще. Ей казалось, что у родителей всё идет так, как должно идти и как идет у всех: утром отец с матерью отправлялись на работу, вечером возвращались домой, отец что-то еще чертил, мать готовила на завтра обед, Жанна после прогулки повторяла заданные на дом устные уроки, из черной бумажной тарелки радио слышались бодрые песни о том, что можно быть знаменитым ученым и играть с пионером в лапту, носить очень яркий галстук и быть в шахте героем труда, потому что у нас каждый молод сейчас в нашей юной, прекрасной стране. Иногда, впрочем, раздавались и тревожные песни: если завтра война, если враг нападет, — но, в общем-то, тоже бодрые, поскольку было ясно, что, хотя чужой земли мы не хотим ни пяди, но и своей вершка не отдадим. Однажды по радио объявили, что война и в самом деле началась, Жанна с матерью провожали отца на сборный пункт, во дворе педучилища, недалеко от вокзала, и Жанна немного стеснялась отца, потому что Василий Ларичев шел рядом с ними в черной кожанке и с вещмешком за плечами, а на отце был обыкновенный пиджак и светлая шляпа, вещмешка у них тоже не нашлось, он держал в руке смешной старинный саквояж с медным замочком, и никак не походил на человека, который идет на войну. Когда отец погиб, Жанна спросила мать, любила ли она его; мать ответила: «Он был очень хороший человек».

Перед самой войной, за две недели, мать ездила с отчетом в областной центр и взяла с собой Жанну — премия за успешно оконченный учебный год. Они поселились в гостинице, в номере на троих (третьей была женщина-инженер из какого-то дальнего района), номер был маленький и очень светлый — свежепобеленные стены и потолок, белые занавески на окне, белая скатерть на столике, белорозовые пикейные покрывала на кроватях, белые наволочки на поставленных торчком подушках: когда вошли, Жанне показалось, что никогда в жизни не было вокруг нее так светло. Соседка объяснила, как добраться до краеведческого музея, и, пока мать пропадала по делам, Жанна разглядывала бивни мамонта, чучела водящихся в крае зверей и птиц, самодельное оружие действовавших здесь в годы гражданской войны партизан, гимнастерку с двумя ромбами в петлицах и орден Красного знамени прославленного командира Красной армии, а также очки и слегка выцветшие обложки книг известного советского писателя, уроженца города, — имя писателя Жанна, конечно, слышала, но ни одной его книги, к своему стыду, не читала. А вечером Жанна с матерью пошли в филармонию, на концерт гастролировавшего в городе московского джаз-оркестра. Зал был набит битком, желающие услышать столичное чудо уже за квартал от входа спрашивали лишние билеты, но матери за хорошую работу выдали в областном управлении культуры пропуск на служебные места. Все оркестранты были в белых пиджаках, певица в первом отделении вышла в длинном красном платье до полу со шлейфом, как королева, а во втором в черном платье с блестками. Исполнялись популярные песни, марши, фокстроты и танго, конферансье, объявляя номера, читал стихи и сыпал смешными шутками, в конце первого отделения оркестр изобразил поезд, который, гудя и с шипением выпуская пар, трогался с места, постепенно всё более набирал скорость, некоторое время быстро и весело мчался на просторе, потом, приближаясь к станции, стал двигаться медленнее и наконец остановился со страшным скрипом, по поводу чего конферансье, покачав головой, укоризненно заметил: «Давно не смазывали, товарищи!» — и вызвал в зале оглушительный хохот. Во втором отделении руководитель оркестра, поменяв пиджак на красный, выступил вперед, на самый край сцены, прижал к губам позолоченную трубу. Он заиграл прекрасный, как сказка, блюз Сан Луи, зал затаил дыхание, звуки трубы были протяжными и загадочными, как далекая река Миссисипи. После концерта, когда они вместе с толпой вышли из здания филармонии в теплую июньскую ночь, мать вдруг обняла Жанну, с силой прижала к себе, выдохнула: «Ой, Жанка, как хорошо!» В поезде, по дороге домой, они мечтали о том, как Жанна поступит в областной пединститут, старинное здание которого (бывшая гимназия) они видели неподалеку от гостиницы, как мать будет навещать ее и они будут проводить вечера в филармонии и облдрамтеатре, смотреть спектакли и слушать оркестрантов в белых пиджаках и певиц, похожих на сказочных королев. Подъезжая к их станции, поезд заскрипел тормозами, мать подмигнула Жанне: «Давно не смазывали, товарищи!» — и они обе расхохотались.

Жанне не то что бы не нравился Савелий Семенович, но она почему-то, может быть, потому, что повзрослела, невольно представляла себе, что происходит между матерью и Савелием Семеновичем наедине, и это было ей неприятно. Она с брезгливостью поглядывала на толстый живот Савелия Семеновича, на его розовеющую сквозь редкие волосы лысину, ей казалось, что у матери изменилась походка, стала какая-то кошачья, и помяты губы. Савелий Семенович, хотя не переехал к ним, чувствовал себя у них совсем по-хозяйски; Жанна старалась не бывать дома по вечерам, объясняя сама себе, что не хочет мешать матери устраивать свое личное счастье.

«Давай, Жанетта, чай пить. Я вон варенье достал. Сливовое. Представь, не по карточкам, и вообще без талонов. Мать сегодня поздно придет. У них там опять аврал».

Савелий Семенович сидел за столом, — по обыкновению, без гимнастерки, в белом теплом тельнике с растегнутыми на розовой груди пуговками.

«И чай замечательный. Не сухая морковка. — Савелий Семенович налил себе из заварного чайника полстакана янтарной жидкости. — Вчера ездил по делам в Р., добыл на складе. Плиточный».

Он постоянно добывал где-то продукты, которых было не достать в магазинах. «Люди еле шкандыбают, а эти брюхо перед собой на тачке возят», — ругалась в коридоре Раиса Ларичева, но, когда Савелий Семенович протянул ей пакет — «Детишкам!» — с облепленными сахарным песком конфетами подушечками, растроганно всхлипнула и прижала пакет к груди.

Жанна пить чай отказалась: спешит на репетицию.

Она была уже на пороге, когда Савелий Семенович остановил ее:

«В школе-то как дела? Что сказать, если мать спросит?»

Поделиться с друзьями: