Чайковский. Старое и новое
Шрифт:
Бывая в семье Шпажинских и беседуя с Ипполитом Васильевичем о волнующих его деталях либретто, Петр Ильич заметил, что Юлия Петровна чем-то постоянно опечалена и мало внимает радостям жизни. Ее глубокие грустные глаза говорили ему, что душа ее неспокойна и что причиной тому — ее супруг. Ему показалось несколько неестественным, что Юлия Петровна всегда очень настойчиво зовет его в гости по любому поводу и без повода, будто его общество было значительно нужней ей, чем Ипполиту Васильевичу, который вместе с Чайковским работал над либретто. Петр Ильич старался отвечать на ее приглашения, когда это ему удавалось. Однако всему есть разумная мера, и, бывая в Москве (с 1885 года он жил в Майданове под Клином), он иногда ограничивался коротеньким письмом с извинениями, что не исполнил своего обещания зайти или что снова вместо него самого к Юлии Петровне явится его письмо. Юлия Петровна тоже стала писать ему, но ее письма были более длинными и наполненными не только перечнем событий, но и чувствами, беспокоящими ее сердце. В конце 1885 года в одном из своих писем она поведала ему причину своих печалей: Ипполит Васильевич решил от нее уйти, и в связи с этим ей придется уехать на жительство в Севастополь. Но вместе с описаниями своих несчастий в ее письмах в еще большем количестве стали появляться восторги музыкой Петра Ильича, и в начале 1886 года ему пришлось предпринять попытку умерить пыл своей новой корреспондентки, которая на сей раз высказала восхищение только что прослушанной оперой "Мазепа". "Вы так расточительны на похвалы моей музыке, что я конфужусь и краснею, — писал Чайковский, — а главное, начинаю бояться, что чем скорее и лучше Вы меня узнаете, тем сильнее будет разочарование. Политичнее всего было бы вовсе не показываться Вам на глаза, чтобы не лишиться незаслуженного высокого места в Вашем мнении, но желание повидать Вас, Софью Михайловну и Юшу превозмогает, и я предваряю, что явлюсь в воскресенье к обеду" 126.
В первой половине марта 1886 года Петр Ильич был в Москве. Шли репетиции симфонии "Манфред". Он волновался, ему казалось, что с исполнением этой сложной и большой симфонии дело не ладится, да и появилось ощущение, что не нравится она оркестру, но музыканты, словно угадав сомнения композитора, на последней репетиции устроили ему дружную овацию. Он послал Юлии Петровне билеты на концерт. 11 марта "Манфред" был исполнен прекрасно, и Чайковский, хотя и назвал этот концерт полууспехом, был доволен. "Мне кажется, что это лучшее мое симфоническое произведение", — сообщил он через день Надежде Филаретовне. Этот концерт побудил Юлию Петровну написать Петру Ильчу то самое письмо, благодаря которому мы узнали кое-что об отношении Чайковского к драме Байрона и ее герою. Чайковский, конечно, не мог тогда высказать новой знакомой все свои мысли о "Манфреде" и поведать ей о пережитых им самим чувствах, но все-таки его рассуждения о символах реальной жизни и роковых вопросах бытия чуть приоткрыли Юлии Петровне и всем, кто потом прочел его пояснения, смысл изображенного музыкой симфонии. Как ни скромничал, как ни низводил себя Петр Ильич до уровня иллюстратора гениального художественного произведения, даже и менее восприимчивому человеку, чем Юлия Петровна, которая была неплохой пианисткой, было совершенно ясно, что Чайковский не ограничился простым истолкованием драмы Байрона, а создал свое гениальное произведение, звуки которого несут его собственные чувства. Оттого-то Юлия Петровна и примирилась с "Манфредом" после прослушивания симфонии Петра Ильича, что обнаружила в ней не только философские размышления о страданиях от бессилия познать роковые вопросы бытия, а все муки живого человека, терзаемого самыми обыкновенными житейскими несчастьями, одно из которых выпало на долю и самой Юлии Петровны. Разве были бы нам близки мотивы любви Фернандо и Миранды, Паоло и Франчески, Манфреда и Астарты, если бы мы в них не узнавали своих собственных порывов, доставивших нам радость или печаль? И как бы ни были поэтичны и возвышенны слова и звуки, никогда они не коснутся сердца, если в них не будет настоящих человеческих чувств.
Петра Ильича тронули признания Юлии Петровны, и, отвечая ей, он чуть перешагнул границу обычной вежливости и простого дружеского расположения. "Знайте, что я принимаю живейшее участие во всем с Вами происходящем, — заканчивал он свой ответ, — и что весьма желательно получать и впредь известия от Вас" 127. В дневнике он в тот день заметил: "Писал трудное письмо Шпажинской".
Юлия Петровна не пропустила этого едва заметного повышения температуры в письме Петра Ильича. Она была взволнована теплотой его сочувствия. Ей хотелось узнать мнение почитаемого друга о причинах, по которым она так доверяет ему сокровенные тайны, размышления о жизни и все свои горести. Нелегко пришлось Петру Ильичу. Как объяснить это, чтобы было вполне искренне и естественно, как соблюсти меру и не допустить пожара в пылком сердце, которое было готово вспыхнуть от накопившейся в нем энергии переживания, от музыкальных восторгов и от благотворного воздействия самой личности Чайковского — "любимца всех, кто его знает", — как назвала его сестра Александра Ильинична. Петр Ильич ответил Юлии Петровне на ее душевные излияния просто и предельно честно: "Я говорил уже Вам, что имею свойство сразу по первому взгляду оценивать человека по достоинству. С первого же раза Вы показались мне очень симпатичны и с первого же раза я знал, что Вы хороший в полном смысле человек. Скажу Вам больше. По какому-то особенному чутью я понял в первое же свиданье, что Вы несчастливы, и проникнулся к Вам сочувствием. Вы в свою очередь это почувствовали и нашли естественным обратиться ко мне, ища нравственной поддержки и утешения" .
У Юлии Петровны было бойкое перо, и она хорошо писала свои письма. Ровный поток мыслей, образные описания чувств, умение выделить важное и окружить его подробностями, делающими чтение приятным и увлекательным, навели Петра Ильича на мысль, что Юлия Петровна обладает большим литературным телантом, который в ее положении грех бы было не использовать. Мысль его была пока в самом зародыше, и, обратив внимание на этот дар, он лишь очень коротко заметил ей в майском письме 1886 года, что, когда у нее установится новая форма жизни, т. е. когда она окончательно отделится от мужа и поселится в Севастополе, то, может быть, опишет близких ей лиц и все пережитое.
Письмо, в котором Петр Ильич сделал Юлии Петровне комплимент насчет ее литературного дарования, было написано на пароходе, шедшем из Батума в Марсель. Чайковский тогда направлялся в Париж, чтобы забрать в Россию маленького Жоржа, сына Татьяны Львовны Давыдовой. Из Парижа он снова написал Юлии Петровне, утешая ее тем, что все-таки для нее кончился период грустной мучительной неизвестности, и то, что отравляло ей каждую минуту жизни, теперь получило некоторое разрешение, так как переезд в Севастополь стал уже неотвратимым. "Неужели я Вас не увижу до отъезда? Это было бы для меня очень грустно", — признавался Петр Ильич. А для Юлии Петровны эта "грусть" Чайковского была искоркой радости: она чувствовала душевное сострадание, а может быть, и что-то большее.
Петр Ильич все же успел повидать Юлию Петровну в Москве в самые последние дни ее пребывания там. Свои впечатления он описал брату Модесту Ильичу: "Был я у Шпажинских… Ах, какая страшная драма семейная происходит в собственной семье этого драматурга, и какой превосходный сюжет для драмы или романа — то, что у них делается. Но это сложно и трудно описать… Шпажинский мало-помалу раскрывается передо мной как человек. Он настолько же упал глубоко в моем мнении (как человек, а не как писатель), настолько жена его все больше возрастает. Превосходнейшая и глубоко несчастная женщина" 129.
Чайковский был возмущен не только тем, что Ипполит Васильевич оставил семью, отказавшись от такого замечательного человека, каким виделась ему Юлия Петровна. Он считал чудовищным то безразличие, ту бесчувственность, с которыми Шпажинский разделывался с Юлией Петровной и двумя детьми, пятнадцатилетней Ниной и десятилетним Юрой. Выбросить семью в далекую провинцию, не дать ей сносных средств для нормальной жизни, наконец, пожалеть денег, чтобы хоть сделать более легкой саму трагедию переезда из Москвы (Ипполит Васильевич отправил семью в третьем классе). Гнев Петра Ильича долго не утихал, но он сдержался, когда писал о своем отношении ко всему случившемуся Юлии Петровне, и даже выразил в своем июньском письме из Майданова надежду, что Ипполит Васильевич еще, может быть, одумается и вернет Юлию Петровну домой.
Надежды эти не сбылись. От Юлии Петровны шли печальные письма, Петр Ильич для нее остался единственной опорой, кроме матери и детей, и это ему было очевидно из ее проникновенных повествований о своей жизни. Чайковский отвечал, что добрые советы ничего не дадут и ничем не помогут'и что лучше не стоит думать о тех, кто виноват во всем. "Это бесполезное дело, — писал он. — Пусть их! Не ведают, что творят". Настаивал он только на одном: Юлия Петровна должна решительно потребовать от своего супруга должного материального обеспечения ее и детей. Он предлагал и свою помощь, если это потребуется. Видно, что Петр Ильич очень переживал положение Юлии Петровны. Печальное письмо ее, полученное в июле 1886 года, сильно взволновало Чайковского. Прочитав его, он записал в дневнике: "Ходил долго по галерее. Заниматься завтра опять не придется. Необходимо отвечать Юлии Петровне. Она, вероятно, умирает, а может быть, и умерла уже. Все эти дни мысли мои мрачны"!30. Так сильно влияли на Петра Ильича дурные вести от Юлии Петровны, что он даже заниматься музыкой не мог! На следующий день в дневнике появилась еще одна запись: "Писал бедной Ю. П. Шп.".
Раздумья Петра Ильича в майдановском одиночестве в перерывах между работой над четвертым действием оперы "Чародейка" и сочинением романсов для императрицы Марии Федоровны, жены Александра III, привели его к заключению, что единственное средство вывести Юлию Петровну из ее угнетенного состояния — это заставить ее заняться литературой. Читая ее письма, он все более убеждался в том, что она имеет дарование писать о простых вещах трогательно и увлекательно. Только не принял Петр Ильич во внимание, что одного этого слишком мало для проникновения в литературу. Ведь то, что он читал, это были лишь письма, хорошо изложенные мысли, умно расставленные слова, перечень событий. К тому же, проявляя собственный интерес к жизни Юлии Петровны, Петр Ильич в чтении ее гладких рассказов находил дополнительное увлечение, вызванное этим субъективным интересом. Разумеется, как композитор он прекрасно понимал значение формы, периодов, необходимых украшений, структуры произведения и видел у Юлии Петровны недостатки в этих элементах, мало заметных в письмах, но должных неизбежно проявиться в более крупных творениях. Однако он страстно желал дать Юлии Петровне надежду, разбудить в ней интерес к жизни и сам увлекся этой надеждой до такой степени, что во всех письмах теперь хвалил ее талант, уговаривал, требовал, чтобы она начала писать. Юлия Петровна благодарила его за чуткость, за стремление помочь, превозносила его добродетели, признавалась в любви. "Вы меня идеализируете, — отвечал Петр Ильич, — нет у меня таких совершенств, как Вам кажется. Вам нужно, чтобы Ваш друг был существом, стоящим выше уровня, дабы опора была крепче, вот Вы и снабжаете меня выше меры всякими достоинствами. Но разочаровывать Вас не буду, — продолжал он. — Во всяком случае, знайте одно, что и я Вас очень люблю, и мне никогда и на ум не приходит посетовать на Вас, что Вы со мной вполне откровенны и раскрываете всю душу Вашу" 131.
Тем временем у Петра Ильича наступили трудные дни. В начале января в Москве завершилась подготовка к представлению оперы "Черевички". Чайковский взялся сам дирижировать оперой. Он волновался, сердился, страшно уставал. Но 19 января состоялось представление, и все прошло превосходно. На следующий день пришло известие о смерти Татьяны Львовны Давыдовой. "Танина смерть, как нечто трагически ворвавшееся в мою жизнь, преследовала меня", — записал он в дневнике. Он писал о радостных и горестных событиях Юлии Петровне. Письма были короткими: надо было продирижировать еще двумя спектаклями "Черевичек". Волнений было еще больше, чем на первом спектакле. Затем начались новые заботы — инструментовка "Чародейки". В феврале и марте он опять мог писать лишь очень коротко и просил Юлию Петровну не сердиться на него за это — "Чародейка" разучивается. Как-никак эта опера была также в известной мере детищем супруга Юлии Петровны, которого она, несмотря на все жестокие обиды, кажется, еще не забывала. "Не оставляйте меня без известий о себе", — завершал письмо Петр Ильич. И спешно рвался в Петербург, где вдохновленный своими капельмейстерскими успехами дирижировал большим концертом из своих произведений в зале Дворянского собрания. Вторая сюита, ариозо из оперы "Чародейка", два номера из Струнной серенады, "Франческа да Римини", романсы, увертюра "1812 год". Полный успех и огромное наслаждение от дирижерского труда. "Это ни с чем не сравнимое чувство, — писал он 15 марта 1887 года Юлии Петровне, — минутами доходящее до какого-то трепетного восторга… Я чувствовал на этом концерте, что я действительно завладеваю волей всей сотни человек, играющих по моей палочке. И откуда у меня взялась эта сила? Ах, какая загадка — человек!"
Он работал, по его собственному признанию, как вол. Репетиции, концерты, кропотливый труд над клавирными переложениями, инструментовка "Чародейки", изучение партитур и проигрывание произведений других композиторов. И все же он успевал писать множество писем, не забывая ободрять Юлию Петровну. Письмо от 26 марта с интересными суждениями о Льве Толстом. Откровенное осуждение "Власти тьмы". Письмо от 10 апреля с увещеваниями: "Ради бога, дорогая Юлия Петровна, никогда не пишите мне, что Вы мне наскучили, что мне неприятны Ваши письма… Будьте уверены, что мне желательно, чтобы Вы как можно чаще и больше писали мне". Два письма в мае, два в июне, из Тифлиса и Боржома. И наконец Петр Ильич в Севастополе у Юлии Петровны. О чем они там беседовали, никто не знает, и только письмо Чайковского из Аахена может дать некоторое представление об удивительной севастопольской встрече первого композитора России с несчастной покинутой женщиной, в которой ему хотелось хоть на мгновение возбудить радостное волнение, надолго оживляющее человека сладким воспоминанием.