Чайник, Фира и Андрей: Эпизоды из жизни ненародного артиста.
Шрифт:
Так комментировал Рихтер этот чудовищный фильм. Меня от всего этого тошнило.
Несмотря на явную тягу к умертвлению, к смерти, Рихтер на удивление глубоко чувствовал все живое, подлинное. Я не знал никого, кто бы так быстро откликался на живое. Дело было в контрасте. Мертвяку хотелось быть живым! Иногда он тяжко стонал: «Андрей, я не могу люби-и-и-ть, я не могу чу-у-увствовать, я ка-а-амень, чудовище, кривое зеркало…» Это истинное лицо Рихтера советская пропаганда умело скрывала под маской слегка ироничного, возвышенного, не от мира сего, гроссмейстера фортепьяно – над созданием этого образа Рихтер упорно работал всю жизнь. Он был его главным созданием, его главной ложью…
В брежневские времена гнило и распадалось все – от генерального секретаря ЦК КПСС лично до последней полянки в загаженном всевозможными ядохимикатами и радиоактивными отходами лесу. Если бы Рихтер не принадлежал к племени дракул-кадавров, а был бы просто ЖИВ, непосредственен, свободен и светел – кто бы пустил его на олимп советской музыки? Как бы тогда относились к нему его хозяева, советские маразматики-кадавры?
Вы, дорогие читатели, возможно думаете, читая эти строки: «Ну, тут, Гаврилов преувеличивает, малюет черта там, где его нет!» Нет, господа, есть черт. Спросим об этом у детей. Для нас, воспитанников ЦМШ – игра Рихтера была мучением, скукой смертной, тоской зеленой! А мы любили и глубоко чувствовали музыку своими детскими непорочными душами. Зачарованно слушали музыку барокко, Гульд пленял двухголосными инвенциями и концертами Баха, от Моцарта у нас слезки текли. Малыши трепетно чувствуют все живое и настоящее и мгновенно обнаруживают фальшь и обман. Рихтер же был для маленьких музыкантов хуже касторки или рыбьего жира. Только услышав его имя, мы старались спрятаться подальше. Когда мы стали постарше, он вызывал у нас только любопытство – большой, в синем пиджаке, пуговицы золотые, мелочь бренчит в карманах во время концертов в маленьком зале ЦМШ… Нам было интересно посмотреть, как он «ломает» рояль. Не блеском пассажей, как наши старшеклассники, а всем телом, как хиропракт-костоправ. Ходил Рихтер эдакой лебедушкой – кланялся и вихлял задом. Наши старшие товарищи потешались над его ужимками. Мало кто на его концертах слушал музыку, ее как бы и не было – было театральное выступление злой бабы-великана, хиропракта Рихтера. Ни разу Рихтер ни одному карапузу не улыбнулся. Дети не любили его.
Рихтеровское искусство начинало действовать на музыканта в отрочестве. Когда уходит детская непосредственность, а взамен еще долго не приходит ничего. В это время молодые музыканты начинают подражать авторитетам. С начала семидесятых годов двадцатого века не только в СССР, но и повсюду появились полчища «маленьких Рихтеров», мутантов-подражателей. Эти люди во многом определили стиль музыкального исполнительства на последующие сорок лет.
И меня сия чаша не миновала, и я попал под чудовищный пресс этого механического зомби-великана. Он вовлек меня в свою орбиту, как Юпитер – малую планету. Вытравлять Рихтера из самого себя мне пришлось тридцать долгих мучительных лет.
Только сейчас, через четырнадцать лет после смерти Рихтера, я впервые почувствовал, что мир устал от рихтеровской музыки, устал шагать по безводной пустыне, устал от его командорской поступи… Мир хочет любить, плакать, танцевать, радоваться в музыке. Давно пора сбросить оковы псевдоинтеллектуального, тяжеловесного, фальшиво театрального, ложно многозначительного, претенциозно романтического исполнительского стиля Рихтера…
Спрятался в сортире
Рихтер бросал друзей одинаково. До тех пор, пока друг был ему полезен и предоставлял себя для его вампирических услад – все было хорошо. Когда же Рихтер чувствовал, что ничего не может больше из друга высосать – тот становился для него «неинтересным».
Как показало время, настоящих друзей у Славы не было и быть не могло. Были какие-то подозрительно яркие дружбы, часто заканчивающиеся из-за того, что Слава ослабевал и «впадал в ничтожество». Настоящую дружбу, на равных, он не выдеживал. Либо выл и ныл, юродствовал – называл себя слабаком, говном. Либо запирался в сортире и дверь не открывал.
Десятилетиями ездил Рихтер на загородные дачи, хотя его туда не приглашали, ходил в гости в Москве, тоже без приглашения, к превосходящим его интеллектом и силой духа «друзьям». Эти люди относились к нему с брезгливостью и гадливостью, часто унижали его. Я несколько раз был невольным свидетелем подобных сцен. Рихтеру-мазохисту приятно было быть униженным. Ему хотелось, чтобы его унижали еще и еще. Это заряжало его дьявольской злобой. Оправдывало и подпитывало его латентный мстительный садизм – главную скрытую пружину его характера и его музыки.
Сравнительно долго Рихтер терпел (и жадно сосал) «друзей-рабов», не вылезающих из омерзительного холуйства. Рабы льстили Рихтеру, льстили грязно, вульгарно, грубо. Его ловили, отзывали, валялись перед ним на полу, просили его поплевать им в лицо, нашептывали ему такое, отчего нормального человека бы стошнило, но на Рихтера действовало безотказно. Что-то в нем было от «товарища Сталина». Слава обожал подойти на цыпочках к «глазку» в двери, чтобы потихоньку полюбоваться на униженного «друга», насладиться его угнетенным состоянием, его жалобными гримасами.
Иногда Рихтера мучила совесть. Например, в случае с художником Владимиром Морозом. Этот умный, талантливый человек прекрасно понимал, как следовало развлекать Рихтера. В этом деле он достиг мастерства – его выдумки, проекты, балы-маскарады, затейливые игры приводили Славу в экстаз. Мороз как «друг» имел, однако, один важный недостаток – он не умел и не хотел холуйствовать. Ни перед Славой, ни перед Ниной. Послал однажды при Рихтере «на хер тупую стерву». Та немедленно воспользовалась ситуацией и поставила Рихтера перед выбором – «или я, или он».
– Конечно, Вы, Ниночка.
Мороз был изгнан. Кончил он плохо – загремел в тюрьму на много лет. Даже в центральных газетах упоминали об «отщепенце, разложенце и валютчике Морозе, который втерся в доверие и пользовался покровительством известного советского музыканта». Надо ли упоминать, что Слава и Нина не пошевелили и пальцем, чтобы помочь Морозу…
Все годы нашей дружбы в компании холуев, окружавших Рихтера, царил хаос и непонимание. Кто-то демонстративно обливался слезами ревности, кто-то подличал и изрыгал яд. А Фира наслаждался всем этим. Однажды, он рассказал мне: «Андрей, сегодня у меня был Капелька, он плакал и шептал… Значит, все… Все… Теперь только Гаврилов, а я? Все кончено, да? Так?»
Рихтер проговорил все это и замечательно похоже изобразил несчастного. А затем, превратясь обратно в Фиру, зло засмеялся… Жена Капельки, виолончелистка Гея, всю жизнь положившая на то, чтобы Капельку не выпихнули из «друзей Славы», была вне себя от злости. Добрые люди передавали мне ее слова утешения безутешному мужу: «Не печалься, Капелька, мой сладкий, я просто убью этого гада, эту русскую свинью, и ты будешь единственным у Славы…»
Бедный Капелька плохо кончил. Умер, кажется, от рака костей, и превратился из цветущего еврейского красавца-скрипача в горбатого карлика. А Гея поклялась гнобить меня, пока не сдохну. У нее нашлось много добровольных помощников. Они лгали, клеветали, не гнушаясь ничем. И наш советский сверхчеловек Рихтер не выдержал этого напора. Да и милая его домоправительница Нина опять поставила свой сакраментальный вопрос – «он или я».
Я никогда не скрывал иронии и в лицо высмеивал некоторые черты в характере Славы. Звал его иногда за глаза «лысым». В компании моих юных друзей пародировал его игру. Меня просили: «Сыграй в стиле Рихтера!» Я выбирал какую-нибудь нежную сонату Скарлатти и, сидя по Фириному, ноги в рояль, тело высоко, туша над клавой – начинал толкать ноты как тяжелые ядра. Друзья хохотали. А потом – кто быстрее – бежали на Бронную, докладывать о моих игрищах. В конце концов мои бесконечные насмешки, пародии и язвительные рассказы переполнили чашу его терпения.