Чайник, Фира и Андрей: Эпизоды из жизни ненародного артиста.
Шрифт:
– Мрамор, Версаче, журнальный стол, кресло, Италия, кожа, рекамье, леопард.
Я смотрел на него с любопытством. Такой породы людей я еще не встречал.
– Телевидение, спутник, Москва, прямой эфир…
Через некоторое время я ретировался в гостиницу, сославшись на головную боль и завтрашний концерт в центре Рубинштейна. На прощанье Шабтай гостеприимно предложил мне ни в чем себе в Израиле не отказывать, питаться в отеле и не шутить с августовской жарой. На следующее утро ко мне пришли помощники Шабтая – господин Паз и еще один, имя которого я забыл. Паз – огромный, как гора еврей (я думал, таких не бывает), страдал одышкой и все время вытирал пот со лба и шеи. Грубое его лицо как будто вырубил топором из куска дерева скульптор-рецидивист. Второго, видимо, главного, можно было даже принять за европейца. Оба тут же заявили, что мне не стоит питаться в отеле, так как и на улице продается много вкусной еды.
Второй концерт моего израильского турне должен был состояться в Центре имени Фредди Мэна, мэра Филадельфии родом из Смоленска, с которым я познакомился во время летнего турне по Америке. Я рассказал моим сопровождающим о знакомстве с Мэном в надежде разговорить их и завоевать их доверие. Их реакция незамедлила последовать – жулик и бандит он, этот ваш Мэн, пол-Израиля обворовал, а за свой, так называемый, культурный центр, заставил заплатить израильтян. Тогда я решил, что больше межеврейские темы затрагивать не буду. Поминая наставления Шабтая, я игнорировал настойчивые просьбы помощников и обедал только в отеле. Заказывал там самые изысканные блюда – легкие и дорогие. Лишив тем самым помощников денег, которые они отчаянно хотели сэкономить на моем пайке. Они мстили мне ежедневными просьбами не есть в отеле. Бубнили вечно одно и то же, как роботы.
Израильское турне не было для меня легким. Я играл в больших залах, публика в них сидела требовательная и со своим специфическим вкусом. Поначалу я играл так, как должен был играть. Программа состояла из произведений Шопена периода его больших страданий. В музыке того времени Шопен манифестирует себя как патриот героической, кровоточащей Польши. И вот, играю я траурную сонату – скерцо, вторая часть, тут казни, смерть, драки, эшафоты, виселицы, кровь. Темп страшный, контрасты дикие, искры от пожарищ летят, дым багровый стелется, пепел сыплется с неба. Глянул в зал – и вижу, толстенькие маленькие тетки в первом ряду смотрят на меня с ненавистью. Я вжался в стул. Тетки, наверно, важные педагогини. Лица брезгливые. Ясно, им настоящего Шопена не надо. Им надо послаще, погламурнее. На следующий день газета «Едиот Ахронот» пожурила меня – мол, молодой еще Гаврилов, Шопена играть. Другая газета, с еще более неприличным для русского уха названием, поругала покрепче – дурак, мол Гаврилов, не Шопена нам представляет, а какой-то боевик на рояле разыгрывает. Пришлось мне пойти на уступки. Мои новаторские интерпретации тут были явно не ко двору. На следующий день я вышел на сцену и не кинулся к роялю, а скромно, как студент кулинарного техникума, подошел и тихо присел. Всем свои видом демон-223стрируя кротость. Затем гениально запрокинул голову, закрыл томно глаза и заиграл. Сладко и мелодично. Кругленькими фразами. Скосил глаза в зал – вижу, тетки улыбаются благосклонно, шепчутся друг с другом и покачивают одобрительно головами. Это был «русский» Шопен, приторный и спокойный как умерщвленная Паскевичем Польша. Как просто стать любимым публикой музыкантом!
Провожали меня два моих господина очень мрачно. Я явно объел их икрой, форшмаком и гусиной печенкой. Они с трудом дождались конца таможенного досмотра, который в Израиле проходит часто дольше трех часов, и сделали мне ручкой на прощание. Это вовсе не испортило мне настроения, ведь я был первым совком со свободным паспортом, официально гастролировавшем в Израиле.
Приехав на метро в свой Хэмпстед-Хайгейт, я свалился от переутомления. У меня поднялось давление. Я отлежался и начал готовиться к первой концертной зиме в Англии. Лежа через пару недель на моем любимом английском диване и листая «Таймс», я наткнулся на репортаж об аресте Шабтая на лондонской таможне. Он пытался провезти в Соединенное Королевство кучу фальшивых бриллиантов.
Дядя Женя
Розанов писал о «величественности шарлатана»…
Искренний, талантливый человек относится к самому себе критически и иронически, никогда не забывает о своем ««месте во вселенной». Если заметит в себе стремление к ««величественности», рассмеется или опечалится. Если Вы заметили что-то подобное во мне, давайте посмеемся вместе.
Есть люди, суть которых не отображается никакими словами… Это соль земли, их очень мало. Такой человек – мой друг Хилари Копровский, изобретатель ««живой» вакцины против полиомелита. Этот ученый, спасший от мучительного недуга миллионы детей во всем мире – какое-то чудо несолидности…
Я живу, как и другие жители земли. ««Обычной» жизнью. Как все, пытаюсь бороться с трудностями быта и негативными сторонами собственного характера. Забочусь о близких. Завален работой. Занимаюсь до 17 часов в сутки. Бывает, что сознание теряю от слабости. Иногда пальцы в крови…
Часто говорил с Рихтером о дирижерах.
– Слава, а кто Вам больше других нравится, с кем Вам было более всех приятно работать? Вы Мути протежировали, как он Вам?
– Да, я действительно его открыл. После победы на конкурсе. Сначала он мне очень понравился, но потом превратился в капельмейстера, к сожалению.
Рихтер помолчал, повспоминал, затем сказал: «У меня лучше всего получались концерты со Светлановым!»
Никак не ожидал. Светланов в семидесятые казался этаким русским самодуром-националистом, грубым, прямолинейным, «музыкальным мясником».
– Да, да, со Светлановым, – повторил Слава, – несмотря ни на что, с ним было всегда как-то особенно. А моя запись фа-минорного концерта Шопена с ним мне до сих пор нравится больше многих других.
Это у меня в голове никак не укладывалось. Изломанный, хрупкий Шопен и мощный русак Светланов! Но Слава зря хвалить не будет. Вырвавшись после вынужденного затворничества в свободный мир, я жадно ждал каждой встречи с западными звездами – Аббадо, Мути, Хайтинг, Тенштед, Рэттл, Озава. Дождался. И испытал разочарование.
Озава, например, показался мне плохо понимающим музыку алкоголиком. Я так долго ждал концерта с берлинцами. Наконец, Озава «заказал» мне Чайковского. Приезжаю в Берлин. Прихожу радостный (люблю первый концерт страстно) на репетицию. Как и положено – к десяти утра. Нет Озавы! Появился он через сорок минут, явно с бодуна, перегаром попахивает.
– Андрей, сегодня я займусь «Вариациями на тему Паганини» Блахера, а завтра давайте с девяти утра пройдем концерт.
Жалко времени, ну да ладно, завтра с утра и врежем. Мне давно хочется по-новому сыграть первый концерт. Знаю места, где традиционно перевираются оригинальные темпы Петра Ильича, особенно в тех октавах первой части концерта, из-за которых композитор с Антоном Рубинштейном поссорился по причине их «неисполнимости»; меня тянет попробовать новые ускорения, особенно в коде финала, у меня готово новое прочтение главной партии. Прихожу в полдевятого, жду. Сейджи – пришел в десять и опять под газом.
– Андрей, я сейчас еще Блахера с оркестром пройду, вчера не успели, а оставшееся время все пойдет на Чайковского.
Жду, закипаю. Из-за дверей артистической до меня доносятся заезженные темы Паганини. Смотрю на часы – прошло уже два часа, а он все своего Блахера репетирует. До конца репетиции – двадцать минут! Наконец, зовут. Спешу в зал. На пульте у Озавы пусто. Озава любит бравировать памятью. Он разумеется «знает все от корки до корки». Начали. При первых же темпах, настоящих, а не тех, в которых играют этот концерт «музыкальные матрицы», маэстро тут же поплыл как дрейфующая льдина. Машет крыльями, а берлинский паровоз на месте стоит. Квадратный он, таких темпов не знает. Рельсы не приготовил, музыкантов не подготовил, не объяснил, не репетировал, сам не разобрался. А без всего этого – не едет музыкальная машина. Застряла. На следующий день – концерт. Как и следовало ожидать, Озава пришел к финишу вторым, а оркестр третьим. Я был вне себя от его халтуры. Стал играть бисы, а Озаву «с дружеской улыбкой» посадил твердой рукой на его подиум, под рояль.
– Слушай, – говорю, – бисы – это для тебя.
Отстучал все, что знал, самое громкое, чтобы хоть его голова после выпивки поболела. Во втором отделении отыграл он своего Блахера. Рецензенты обо мне написали восторженно, а его Блахера и не заметили. С тех пор Озава обходит меня за километр.
В Советском Союзе мне не довелось выступать со Светлановым. Я с большой нежностью относился к творчеству Евгения Федоровича и в разговорах с друзьями всегда называл его «дядя Женя». К моему удивлению, он с первой же встречи принял такое обращение. В конце восьмидесятых встретились мы с дядей Женей в Мюнхене, в их новой сверхдорогой филармонии.
– Как Вам акустика нашего нового зала? – спросил директор филармонии на инаугурации зала знаменитого Бернстайна.
– Чудовищная, ее вообще нет! – ответил Ленни.
– А что надо сделать, по вашему мнению, что бы акустику улучшить?
– Сожгите этот зал! – коротко ответил Бернстайн. Не послушались.
О суровых нравах Светланова я к тому времени вдосталь наслушался различных баек от западных агентов. Дядя Женя «передумал» дирижировать в Лондоне концерт и пропал. Нашли его на Тауэрском мосту со спиннингом, Светланов спокойно удил рыбу в Темзе! А вечером, сыграв-таки концерт, дядя Женя орал в номере своим страшным голосом, так что слышал весь отель: «Лондон – шайзе, Англия – шайзе, Тэтчер – шайзе, капитализм – шайзе!» А однажды Светланов разбудил всех, кого знал в Лондоне, и заодно всех постояльцев его отеля криками: