Чехов Том второй
Шрифт:
Навстречу ему идет дамочка с роскошными льняными волосами и голубыми глазами. Костюм у нее замечательный, выше всякой критики. За ней толпа.
– Кто это?– спрашивает репортер.
– А это одна знатная француженка. Выписана из Ниццы вместе с цветами.
Петр Семеныч подходит к ней и рекомендуется. Через минуту он берет ее под руку и ходит, ходит… Ему многое нужно разузнать от француженки, очень многое… Она так прелестна!
«Она моя!– думает он.– А где я у себя в комнате поставлю вазу?» - соображает он, любуясь француженкой. Комната его мала, а ваза все растет, растет и так разрослась, что не помещается даже в комнате. Он готов заплакать.
– А-а-а… так вы вазу любите больше, чем меня?– говорит вдруг ни с того, ни с сего француженка и - трах кулаком по вазе!
Драгоценный сосуд громко трещит и разлетается вдребезги. Француженка хохочет и бежит куда-то в туман, в облако. Все газетчики стоят и хохочут… Петр Семеныч, рассерженный, с пеной у рта, бежит за ними и вдруг, очутившись в Большом театре, падает вниз головой с шестого яруса.
Петр Семеныч открывает глаза и видит себя на полу, около своего дивана. У него от ушиба болят спина и локоть.
«Слава богу, нет француженки, - думает он, протирая глаза.– Ваза, значит, цела. Хорошо, что я не женат, а то, пожалуй, дети стали бы шалить и разбили вазу».
Протерев же глаза как следует, он не видит и вазы.
«Все это сон, - думает он.– Однако уже первый час ночи… Бал давно уже начался, пора ехать… Полежу еще немного и - марш!»
Полежав еще немного, он потянулся и… заснул - и так и не попал на бал французской колонии.
– Ну, что?– спросил у него на другой день редактор.– Были на балу? Понравилось?
– Так себе… Ничего особенного… - сказал он, делая скучающее лицо.– Вяло. Скучно. Я написал заметку в двести строк. Немножко браню наше общество за то, что оно не умеет веселиться.– И, сказавши это, он отвернулся к окну и подумал про редактора:
– Ска-атина!!
ПЕВЧИЕ
С легкой руки мирового, получившего письмо из Питера, разнеслись слухи, что скоро в Ефремово прибудет барин, граф Владимир Иваныч. Когда он прибудет - неизвестно.
– Яко тать в нощи, - говорит отец Кузьма, маленький, седенький попик в лиловой ряске.– А ежели он приедет, то и прохода здесь не будет от дворянства и прочего высшего сословия. Все соседи съедутся. Уж ты тово… постарайся, Алексей Алексеич… Сердечно прошу…
– Мне-то что!– говорит Алексей Алексеич, хмурясь.– Я свое дело сделаю. Лишь бы только мой враг ектению в тон читал. А то ведь он назло…
– Ну, ну… я умолю дьякона… умолю… Алексей Алексеич состоит псаломщиком при ефремовской Трехсвятительской церкви. В то же время он обучает школьных мальчиков церковному и светскому пению, за что получает от графской конторы шестьдесят рублей в год. Школьные же мальчики за свое обучение обязаны петь в церкви. Алексей Алексеич - высокий, плотный мужчина с солидною походкой и бритым жирным лицом, похожим на коровье вымя. Своею статностью и двухэтажным подбородком он более похож на человека, занимающего не последнюю ступень в высшей светской иерархии, чем на дьячка. Странно было глядеть, как он, статный и солидный, бухал владыке земные поклоны и как однажды, после одной слишком громкой распри с дьяконом Евлампием Авдиесовым, стоял два часа на коленях, по приказу отца благочинного. Величие более прилично его фигуре, чем унижение.
Ввиду слухов о приезде графа, он делает спевки каждый день утром и вечером. Спевки производятся в школе. Школьным занятиям они мало мешают. Во время пения учитель Сергей Макарыч задает ученикам чистописание и сам присоединяется к тенорам, как любитель.
Вот как производятся спевки. В классную комнату, хлопая дверью, входит сморкающийся Алексей Алексеич. Из-за ученических столов с шумом выползают дисканты и альты. Со двора, стуча ногами, как лошади, входят давно уже ожидающие тенора и басы. Все становятся на свои места. Алексей Алексеич вытягивается, делает знак, чтобы молчали, и издает камертоном звук.
– То-то-ти-то-том… До-ми-соль-до!
– Аааа-минь!
– Адажьо… адажьо… Еще раз…
После «аминь» следует «Господи помилуй» великой ектении. Все это давно уже выучено, тысячу раз пето, пережевано и поется только так, для проформы. Поется лениво, бессознательно. Алексей Алексеич покойно машет рукой и подпевает то тенором, то басом. Все тихо, ничего интересного… Но перед «Херувимской» весь хор вдруг начинает сморкаться, кашлять и усиленно перелистывать ноты. Регент отворачивается от хора и с таинственным выражением лица начинает настраивать скрипку. Минуты две длятся приготовления.
– Становитесь. Глядите в ноты получше… Басы, не напирайте… помягче…
Выбирается «Херувимская» Бортнянского, 7. По данному знаку наступает тишина. Глаза устремляются в ноты, и дисканты раскрывают рты. Алексей Алексеич тихо опускает руку.
– Пиано… пиано… Ведь там «пиано» написано… Легче, легче!
– …ви… и… мы…
Когда нужно петь piano, на лице Алексея Алексеича разлита доброта, ласковость, словно он хорошую закуску во сне видит.
– Форте… форте! Напирайте!
И когда нужно петь forte, жирное лицо регента выражает сильный испуг и даже ужас.
«Херувимская» поется хорошо, так хорошо, что школьники оставляют свое чистописание и начинают следить за движениями Алексея Алексеича. Под окнами останавливается народ. Входит в класс сторож Василий, в фартуке, со столовым ножом в руке, и заслушивается.
Как из земли вырастает отец Кузьма с озабоченным лицом… После «отложим попечение» Алексей Алексеич вытирает со лба пот и в волнении подходит к отцу Кузьме.
– Недоумеваю, отец Кузьма!– говорит он, пожимая плечами.– Отчего это в русском народе понимания нет? Недоумеваю, накажи меня бог! Такой необразованный народ, что никак не разберешь, что у него там в горле: глотка или другая какая внутренность? Подавился ты, что ли?– обращается он к басу Геннадию Семичеву, брату кабатчика.
– А что?
– На что у тебя голос похож? Трещит, словно кастрюля. Опять, небось, вчерась трахнул за галстук? Так и есть! Изо рта, как из кабака… Эээх! Мужик, братец, ты! Невежа ты! Какой же ты певчий, ежели ты с мужиками в кабаке компанию водишь? Эх, ты осел, братец!
– Грех, брат, грех… - бормочет отец Кузьма.– Бог все видит… насквозь…
– Оттого ты и пения нисколько не понимаешь, что у тебя в мыслях водка, а не божественное, дурак ты этакой.
– Не раздражайся, не раздражайся… - говорит отец Кузьма.– Не сердись… Я его умолю.
Отец Кузьма подходит к Геннадию Семичеву и начинает его умолять:
– Зачем же ты? Ты, тово, пойми у себя в уме. Человек, который поет, должен себя воздерживать, потому что глотка у него тово… нежная.
Геннадий чешет себе шею и косится на окно, точно не к нему речь.
После «Херувимской» поют «Верую», потом «Достойно и праведно», поют чувствительно, гладенько - и так до «Отче наш».
– А по-моему, отец Кузьма, - говорит регент, - простое «Отче наш» лучше нотного. Его бы и спеть при графе.