Человечность
Шрифт:
Лейтенант Иванов сглотнул горький ком, подкативший к горлу, сунул письмо в карман. Мимо, обходя грязные лужи, шагала пехота.
— Подтянись! — крикнул Иванов. — Уснули, что ли? На том свете отоспимся!
Полк шел вперед, пока могла идти пехота. Кто упомнит те пути, поля и перелески? Весь мир для Крылова состоял из вязких темных дорог. Шли день и ночь, утратив представление о пределах человеческих сил. Пересекали какие-то тропы, кружили по лесным опушкам, входили в какие-то села, напарывались на пулеметный огонь, на гранатные разрывы гитлеровских самоходок. Казалось, горстке пехоты никогда не выбраться из сырых белорусских краев.
Над головой висели плакучие облака, под ногами чавкала грязь, шуршали полусгнившие прошлогодние листья. Война то уступала тишине, то с яростным грохотом пробуждалась, и тогда опять падали и падали люди.
Давно отстали тылы, где-то позади, на вспухших от грязи дорогах, застряли кухни.
Фронт остановился. В полуразрушенном войной селе пехота нехотя начала окапываться.
26
ФРОНТ ОСТАНОВИЛСЯ
Сорокапятчики соорудили себе блиндаж в сарае. В котлован уложили сруб из амбарных бревен, накрыли тремя накатами и метровым слоем земли. На улицу и к орудию из блиндажа выходили по ходу сообщения под стеной. Наконец-то устроились основательно, даже с комфортом.
Потом отсыпались за долгие месяцы наступления. Казалось, никакой сон не справится с застарелой усталостью, но понемногу сорокапятчики оживали, стряхивали с себя сонное оцепенение. Раньше других пришли в себя Камзолов и Мисюра. Бездействие начало тяготить их, и они принялись чинить мелкие неприятности Василию Тимофеичу, который с каждым днем спал дольше и крепче. Но наконец отоспался и он и, в свою очередь, стал доставлять своим коллегам беспокойство: то стянет у Камзолова ложку, то спрячет Мисюрин табак.
С утра до вечера — свободное время. О чем только не говорили в блиндаже! Камзолов вспоминал Тулу, детский дом, из которого убегал в «дальние странствия», подобно моряку, которого неудержимо влекло к себе море:
Капитан стоит на борту С неизменной короткою трубкой, А в далеком английском порту Плачет девушка в серенькой юбке…Камзолов часто напевал эту песню — тогда голос у него был полон волнующей романтики, трогавшей сердца сорокапятчиков.
— А чего она плачет-то? — полюбопытствовал однажды Василь Тимофеич.
— Деревня!.. — с негодованием сплевывал Камзолов и отворачивался насвистывая: разве этому дундуку Василию Тимофеичу понять, что такое ветер вольных странствий?..
Василь Тимофеич рассказывал о фантастически далеком городе Бийске, где чертовски хорошо и где течет сказочная река Бия, полная рыбы. Слова у него были точные, выразительные, но стоило ему чересчур увлечься повествованием, и Мисюра решительно перебивал его:
— Ты на Волге не был, вот и мелешь. Плевал я на твой Бийск! — он плевал на кончик пальца и начинал гасить махорочный пепел, упавший ему на брюки.
Василь Тимофеич вспыхивал, но его красноречие расходовалось впустую, так как внимание Мисюры было поглощено новой дырочкой в брюках. Лишь погасив пожар, Мисюра поднимал голову:
— Ты на Волге не был, вот и мелешь, — повторял он.
— А ты приезжай к нам, приезжай, — тогда по-другому запоешь! — кипел Василь Тимофеич. — Волга, Волга. Бия в Обь впадает, а Обь хуже, что ли?
— Чего мне там делать-то? Чего я у вас не видел? — невозмутимо дымил Мисюра, снисходительно поглядывая на Василия Тимофеича, посмевшего сунуться к нему с какой-то Бией.
— Что делать? — хитровато ухмылялся Василь Тимофеич. — Пожарником будешь…
— Соглашайся, Степ, работа по тебе, — вступался Камзолов.
— Зашалавил. Да ты знаешь, болван, что такое Волга? — закипал Мисюра. — Берегов не видно! И арбузы.
— Это другое дело, тогда не уезжай, — белозубо сиял Камзолов.
— А у нас мед. — вздыхал Василь Тимофеич.
Разговор переходил на приятные вещи, где у присутствующих были сходные взгляды.
Вспоминали знакомых, близких, и Крылов невольно удивлялся, что у каждого из его товарищей еще существовал свой особый мир, где все застыло в том виде, в каком было когда-то, и этот застывший мир продолжал волновать и самого рассказчика, и его слушателей.
Вспоминали довоенные кинофильмы, прочитанные когда-то книги. В один из таких «литературных часов» пришел старший лейтенант Афанасьев. Крылов рассказывал «Овод». Он легко восстанавливал в памяти содержание книги. Когда он закончил, почти дословно воспроизведя письмо Овода Джемме, и взглянул на слушателей, их лица поразили его. Из глаз у Камзолова текли слезы, Василь Тимофеич смотрел перед собой отрешенным взглядом, комбат задумчиво сидел около печки, а Мисюра стоял в проходе с замусоленной незажженной цигаркой. Казалось бы, этих людей уже ничем нельзя было удивить, и вдруг эта реакция. История Овода, о котором они до сих пор и представления не имели, нашла живой отклик в их чистых сердцах.
— Жаль, что опоздал, — нарушил молчание комбат. — Ну, а… следующая какая книга?
— Не знаю. Как получится.
— Без меня не начинай, хочу послушать.
Вспоминали о довоенной жизни, о первых месяцах армейской службы, о приятелях, с которыми дружили, о женщинах, которых знали; мечтали вернуться домой, гадали, какая она будет — победа, и что наступит после нее.
Только об одном не говорили — о войне, будто и не было фронтовых дорог, бессонных ночей, минометного огня, не было болот, траншей, убитых товарищей и того неразорвавшегося снаряда, который врезался в дорожную насыпь в нескольких шагах от них.
Камзолов раздобыл муки и решил напечь блинов. В ближайшей избе он затопил печь. Из трубы потянулся дымок — немцы тотчас швырнули несколько мин, к счастью, разорвавшихся вне избы.
— Пропала мука, — забеспокоился Мисюра.
Все ожидали, что Камзолов вот-вот выскочит из избы и кинется к блиндажу, не очень-то разбирая дороги, но он не показывался, а дымок над крышей по-прежнему тянулся вверх.
Новая мина разорвалась на крыльце, еще одна угодила в угол дома. Наконец, Камзолов вынырнул со двора с двумя котелками в руках. До блиндажа он добрался благополучно, хотя по пути и шлепнулся в грязь.
— Налетай, подешевело!
Верхний блин пришлось выбросить, остальные были съедобны. Напоминали они слегка подгоревшие лепешки.
— Налью на сковородку и — нырь под печку, — рассказывал Камзолов. — Потом выскочу, переверну на другую сторону и опять под печку!
В вечерних сумерках Камзолов понес свои блины Омелину. Вернулся он возбужденный:
— Подхожу, зову: «Омеля!» Никого. Потом слышу, солома зашуршала и ворота скрипнули, осторожненько так. Я ближе. Смотрю, а из двери фриц выглядывает, одна голова. Я со страху карабином — щелк, а фриц говорит: «Ну куды ж ты целишь?.. Лошадей подавать, аль чаво?» У меня коленки дрожат, психанул: «Ты чего немецкую пилотку надел? Чуть-чуть бы и — пристрелил!» А он: «Спать в ей удобно, не соскакивает».