Человечность
Шрифт:
— Он не виноват. Я хотел угробить его.
— И Борзова, значит, хотел угробить? Не мели чепухи.
Сенька ничего больше не сказал. Он отозвал Крылова в сторону.
— Можешь дать мне в морду. Сеньки-пулеметчика больше нет.
Ссутулившись, он побрел к саням.
— Ничего, московский, обойдется. — заверил Максимыч.
Подошли Ольга и Марзя.
— Я все знаю, — сказала Крылову Ольга.
— Это было… страшно.
Тяжело нагруженный обоз вытягивался в обратный путь, долгий и утомительный, но для Крылова это были счастливые дни. Ольга шагала рядом. Они были вместе и во время коротких перестрелок, и на привалах. Она заштопала ему распоротый пулей пиджак, она дремала, положив ему на плечо голову. Она уходила и возвращалась и снова шла рядом, сильная, стройная, гибкая, с немецким автоматом на груди. Еще никогда Крылов не жил так полно, как в эти холодные декабрьские дни. Он мужал так быстро, как только может мужать человек в годину испытаний, требующих напряжения всех физических и духовных сил. К нему пришла любовь — не мимолетная, а та, большая, которая делает человека гражданином и бойцом. Он широко и свободно шагал теперь в строю рядом с Ольгой, в нем и перед ним распахивались новые горизонты, мир ширился, играл всеми красками. И уже не было, не могло быть препятствий, которые задержали бы его в пути. Только одно оставляло у него в душе печаль: Сенька.
Посинев от холода и боли, Сенька терпеливо сидел на мешках. Он ни с кем не разговаривал, кроме Марзи и Максимыча, ел мало, но не отказывался от самогона, который Борзов раздобыл в одной из деревень.
В Старой Буде он спросил у Максимыча:
— Когда будет суд?
— Какой тебе суд, Сеня? Тебя, дурью башку, если только ремнем по заднице. Вот как поправишься, я сам тебе всыплю, и дело с концом!
— Значит, не будет суда?
— Не будет, Сеня. Сам с Ивакиным говорил. Завтра отправим тебя в лес, в лазарет, а там, глядишь, и на Большую Землю!
Вечерело. Сенька вышел на улицу. Вскоре Старая Буда затихнет на ночь, и уставшие партизаны начнут отсыпаться за неделю. Сенька сам любил, возвратившись из рейда, уснуть в теплой избе. До чего же было хорошо…
Он повернул к сараям, вышел по тропинке на санную дорогу, ведущую в партизанский тыл. Смеркалось. В темноте Сенька легко угадывал путь — сколько раз здесь проезжал. Казалось, это было давно.
Старая Буда осталась позади. Сенька сошел с дороги, до колен увязая в снегу. Выбираясь из чащобы, зацепил плечом за сук, охнул от боли. Потом прислушался: сквозь скрип мерзлых деревьев почудился далекий голос. Сенька побрел дальше, пока не сполз в овраг. Отсюда не слышно было ничего. «Ну вот и кончился Сенька-пулеметчик. Рано или поздно, все равно. И позора больше нет…»
Он вынул из кобуры пистолет, взвел, глубоко вздохнул — в последний раз — и выстрелил себе в грудь.
Марзя принес Сенькино тело глубокой ночью. Он видел, как Сенька выходил из избы. Прождав минут десять, он оделся и вышел. Во дворе и на улице Сеньки не было. Марзя принялся расспрашивать редких встречных, не видел ли кто раненого.
— Проходил тут один, — рассказала женщина. — Я как раз воду несла. Подумала еще: мороз, а он пальто в рукава не надел. «Что же ты, — говорю, — не в рукава? Так и замерзнуть недолго». А он промолчал — пьяный, видать, был. Туда пошел.
Марзя поспешил по дороге. Он звал Сеньку, но лес молчал. Услыша выстрел, Марзя ускорил шаг. Сначала он нашел Сенькино пальто, потом Сеньку.
8
ИДИ СВОИМ ПУТЕМ!
Смерть Сеньки и вызванные ею разнотолки потрясли Крылова.
Сенька был любимцем отряда — вокруг Крылова сразу выросла стена отчуждения. Смерть, случайная ли, закономерная — любая смерть — влечет за собой оценку прожитой жизни. При этом в расчет не принимаются те многочисленные частности, которые в повседневных отношениях бывают подчас чуть ли не первоосновой характеристики личности. Смерть стирает их, а в памяти у людей оставляет лишь самое существенное: ч т о за человек. Сенька был бесстрашный партизан — это сохранилось в памяти. И еще — что он любил Ольгу. А память о мертвом свята, она наделена особой силой, пока живы люди, берегущие эту память. С ней нельзя не считаться, потому что за нею стоит очень большое, очень значительное — человек, выстреливший себе в сердце. Порой она необъяснимо действует на умы, заставляет по-новому смотреть на общеизвестные факты. Время, постоянно влекущее человека к неминуемому концу, всегда снисходительно к погибшим. Сенька умер, оставив добрую память о себе. Но если бы он знал, сколько он оставил после себя сожалений и печали.
Еще недавно Крылов полагал, что никто и ничто не встанет между ним и Ольгой. Но между ними встала Сенькина смерть, память о Сеньке. В душе у Крылова завязался мучительно сложный клубок. Крылову было глубоко жаль Сеньку, он понимал жестокий трагизм его положения. Он ставил себя на место Сеньки и видел неумолимую логику в его поступке. То был один из тех нечастых случаев, когда человек сам определяет себе меру наказания, потому что никакой другой суд не может дать ему удовлетворения. Так бывает с людьми, подобными Сеньке, — цельными, честными, сильными. Другие же нашли бы спасительный выход из Сенькиного положения в компромиссе с собой, в самоуспокоительной лжи. Сеньку такой выход не устраивал — Крылов по себе знал почему. За железнодорожным поселком, в заснеженном овражке, где молча плакал Борзов, Крылов испытал, что позже пережил Сенька. Но у него, в отличие от Сеньки, оставался один почти невероятный шанс вернуться назад. Имей Сенька такой шанс, он наверняка поступил бы, как Крылов. У Сеньки этого шанса не оказалось, и он покончил с собой. Но Сенька, Сенька. Он все еще сражался с Крыловым, бессмысленно, упрямо. А разве Крылов виноват, что счастье и несчастье шагают рядом, все время соприкасаясь между собой? Конечно, своей смертью Сенька смыл с себя вину, он использовал последний шанс, но он связал Крылова и Ольгу по рукам и ногам. А может быть, не связал? Может быть, Крылов просто испугался? Но чего? Откуда у него этот камень в груди? Уже третий день, как похоронили Сеньку, и третий день Крылов не видел Ольгу. Когда они стояли у могилы, и Максимыч говорил прощальные слова, и прогремел прощальный залп, взгляд Ольги испугал Крылова, а может быть, и его взгляд испугал ее. Ольга выглядела усталой и постаревшей. Или это он сам постарел? Они возвращались после похорон вместе и, не сговариваясь, расстались.
И вот теперь он шагал позади саней где-то в середине партизанской колонны. Старая Буда давно скрылась из вида, отряд углублялся в леса. Борзов, закутавшись в тулуп, молчаливо сидел на санях. По сторонам тоскливо плыли березы, над головой свинцово висели облака, ледяной ветер обжигал лицо.
«А может быть, отчуждения вовсе нет, — думал Крылов, — а только все запутано?..»
Марзя, шагавший рядом, такой неловкий, будто отрешенный от окружающего мира — от тяжело нагруженного обоза, от скрипа снега, фырканья лошади и мерзлого декабрьского леса, странный, мудрый Марзя — начал неторопливо нанизывать слова:
Нет ровных линий на земле: То гладь, то бурелом, То ты скрываешься во мгле, То мгла в тебе самом. То ночь тебе светлее дня, То день темней, чем ночь, То ты горишь сильней огня, То все тебе невмочь… Пусть говорят что говорят, Пусть очень крут подъем, Пусть в тебя молнии летят, — Иди своим путем. И только так и так везде. Чужих следов не жди. Пусть упадешь — к своей звезде Своей тропой иди. И не сворачивай с нее, Хоть гром над головой. И если даже смерть — ее Ты вызывай на бой. Но береги в себе себя И береги ее в себе: Все возродится у тебя, И все опять придет к тебе…Над головой по-прежнему низко висели облака, по сторонам так же однообразно плыли деревья, под копытами лошади и полозьями саней так же хрустел снег, но что-то вдруг изменилось для Крылова: облака будто посветлели, а ветер потеплел.
— Паша, ты студент?
— Бывший. Снег пошел.
Среди леса вырос поселок. Обоз стал. Партизаны потянулись к домам, к теплу.
Крылов пошел вдоль обоза, миновал нежилые строения, повернул к большому дому, над крышей которого курился дымок.
Внутри гудели голоса, раскатисто звучал смех, густым слоем висел махорочный дым. Сесть было негде, Крылов стал у двери, опустив на пол пулеметный приклад.
Здесь находилось человек пятьдесят — среди них командование отряда. Ольга тоже была здесь.
— Я ему втолковываю, — весело рассказывал темноволосый крепкий человек в армейском полушубке, — партизаны мы, хлеб у немцев реквизируем и все остальное. А он: «Начхать мне на немцев, а порядок не нарушай. Хлеб заприходован? Заприходован. Забираешь — давай расписку!» «Зачем тебе расписка, дедок? Немцам, что ли?» «Немцам не немцам, а порядок есть порядок, давай и все!» Так и написал: «Я, Фоменко Николай Григорьевич, старший лейтенант Красной Армии, начальник штаба старший лейтенант Красной Армии, начальник штаба партизанского отряда, забрал награбленный немцами хлеб и прочее». Дедок надел очки, прочитал: «Ну, теперь другое дело».
Партизаны захохотали, заговорили наперебой, а Крылов подумал, что с фамилией Фоменко у него связан памятный эпизод. Еще случай, когда пути людские неожиданно пересекаются. Человек постоянно и что-то находит, и утрачивает.
— А, это ты? Как тебя? — взгляд Ломтева, полускрытый веками, будто прицеливался к Крылову. Лицо у Ломтева было какое-то стандартное, лишенное индивидуальных черт. Оно не располагало к себе, даже когда улыбалось, потому что и улыбка у Ломтева была стандартной, деланной, не согретой пониманием и добротой.