ЖАНРЫ

Человек и другое. Книга странствий
Шрифт:

Вернулись в номер. Знаешь, говорю, я на минуту представил себе невероятное: завтра, то есть уже сегодня, у меня каким-то образом происходит встреча с Ламой. С глазу на глаз. И вот я вслушиваюсь внутри себя, и не слышу – ни его голоса, ни своего. Тишь. Вот он, вот я, и какой-то коридор внимания. И всё. Нет у меня их – ни вопросов, ни просьб, ни желаний. И тогда я подумал: а если не с ним, а несколько повыше, там. Прислушался: нет, и там их нет у меня. Понимаешь? Что же тут непонятного, говорит Зойка, ты посмотри на себя. И улыбается.

Вышли наутро: неузнаваемо всё. Со всех сторон тысячи паломников текут к площади. И этот поток подхватил нас, не выбраться, и вынес к воротам, уже запертым, и тройному ряду охраны перед ними. И тут я, не понимая зачем, говорю: ты подожди меня здесь, я скоро. И, проталкиваясь сквозь толпу, исчезаю в каких-то опустевших переулках. Навстречу монах, кивает мне, мол, чтоб шел за ним. Петляем, входим в какой-то дом, вынимает из стола пригласительный, на одного, говорит, впиши свое имя, и уходит. Возвращаюсь, даю Зойке, впиши, говорю, и иди. Нет, улыбается, это твоя история, а моя – здесь.

Вошел. Человек триста сидят рядами перед сценой, монахи, особо приглашенные. Церемония в связи с передачей какой-то сакральной реликвии, лама Цейлона привез ее. К сцене не подойти – охрана сплошной линией. Пересек зал, стал у стены, слева от сцены. Ламы входят, впереди Далай, под желтым зонтиком, сложил, взошли на сцену, расселись. Далай кивает, приветствует всех, обводя зал слева направо с этим мудрым черепаховым выражением лица, доходит до меня и останавливается, продолжая кивать, улыбаясь. Я отвечаю ему кивком и улыбкой, а он все продолжает не сводить с меня взгляда. То есть понятно, что кивает он не мне, а кому-то рядом со мной. Смотрю: никого рядом нет. И так длится десять секунд, двадцать, минуты, десять, двадцать…

Уже давно идет церемония, ламы поочередно встают, подходят к нему, склоняются, он не поворачивает к ним головы, и вообще сидит вполоборота к залу, продолжая смотреть мне в глаза, кивать и улыбаться. Ламы сменяют друг друга на трибуне, произносят речи, но зал давно уже лишь вполглаза следит за этим, а полтора глаза обращены к нам, к этой линии взгляда между нами.

Да, первые минут десять я чувствовал некий ток по этой линии, а потом стал испытывать некоторую неловкость от происходящего и, хотя понимал, что это уже совершенно излишне, все же вынул ручку и на пригласительном хотел было черкнуть ему несколько слов, но споткнулся на первом. Как обратиться? Ваше… Выпало из памяти. В общем, пишу: «Дорогой друг…» И несколько слов о себе, о моем проекте арташрама в Ришикеше, и предложение, если он не против, увидеться, поговорить. Нелепость, конечно, все уже произошло, говорю я себе, но все же несу ему эту записку. Охрана расступается, я даю ему в руки, он поверх записки продолжает улыбаться и кивать мне, глядя в глаза.

Возвращаюсь. Из-за кулисы выходит его секретарь, склоняется ухом, лама нашептывает ему, продолжая кивать мне из-за его головы. Секретарь исчезает и спускается с другой стороны сцены с коробкой, подходит ко мне, произносит длинную речь, шепотом, зал прислушивается, взгляды обращены к нам, на трибуне, кажется, уже последний лама что-то неуверенно договаривает, поглядывая на нас. Его святейшество, шепчет помощник, просил передать свою благодарность, что Вы здесь, что он рад Вашему творческому пути и желает… Ну в общем, много еще нашептывал в этом духе. И коробку эту с молитвенными сладостями вручает в подарок. И приглашает к дереву Будды к полудню, а потом, если его, Далая, не увезут, может, и поговорим, шепчет помощник. А Далай кивает и улыбается: да-да, мол, всё так.

Второй час уж пошел. Наконец, закончили. Вышел. Зоя ждет меня за воротами. Ну как церемония? – спрашивает. Похоже, говорю, мы с ним ее сорвали. С кем, смеется, с далай-ламой? Да, говорю, личная встреча, личнее не бывает. Ни слова не произнесли. Конфетку хочешь? В золоте, серебре.

Белый карандаш

В лесу еще темень, предутренний туман тянется меж деревьями. Идут в нашу сторону. Пятнистые. В легких бежевых униформах. Читалы, маленькие олени. Листву разучивают, а впереди – классный руководитель, дерево на голове.

А какой карандаш в детстве был самым чудесным? Да, белый. Белым по белому. А еще вата на елке, маленькие такие щипки, по бедности. Что-то в таком духе предшествовало творенью этих читалов в бежевых фланелевых сорочках с белыми ноликами, нарисованными детской нетвердой рукой. Похоже, левша он был, Боженька, и не старше пяти.

Ходят по лесу, как на уроке природоведения, щиплют воображенье. А мы сидим в засаде – небольшой яме, задрапированной ветками, ждем самбаров – больших умбристых оленей. Каждое утро они переплывают реку и пасутся в этом лесу, а на закате возвращаются на свой остров.

Вот они, вышли, пересекают тропу, а двое – он и она – чуть отстали и медленно поворачивают головы в нашу сторону. Подходят, остановились в нескольких шагах, смотрят. У нее такое лицо красивое, столько в нем нежности и свеченья… Может быть, это Шива со своей возлюбленной? Тоньше солнечной пыли ее лицо. Она ведь сожгла себя, Сати. Стоят, смотрят. В этой утренней сепии они похожи на старинный дагерротип из семейного альбома, на миф о людском счастье.

Ей не терпится подойти ближе, разглядеть, что это там в зарослях. Подошла, пригнула голову, вытянула шею, прямо в глаза смотрит. Затаили дыханье, стараясь не моргать. А он стоит чуть позади, нервничает, вдруг вскрикнул – и нет их, только куст подрагивает…

Солнце восходит, иду вдоль излучины, раздвинул ветки: самка самбара лежит, обглоданная до кости. Пытаюсь сфотографировать. Зачем? То куст мешает, то, если ближе, не входит в кадр. Чуть разворачиваю к себе ее череп, теперь грудная клетка не в том ракурсе, передвигаю…

Да, жила она на острове, может, сестра той, которую мы видели полчаса назад. Сестра или дочь. Лет двенадцать-пятнадцать ей было, по останкам судя. Мужчины на нее поглядывали, когда на рассвете она из реки выбредала, золото брызг отряхивая. А потом стояла в лесу, ветки перебирала, веды, упанишады… Слабенькая была, странненькая в семье. Бродила по лесу, чуть кивая, всегда одна, в стороне. Станет в зарослях, почти не видна, под ноги смотрит, игра света. А солнце вяжет листву над ней, на тонких спицах, вяжет и распускает. Может, она заблудилась немного, стемнело, все уже перешли на остров, а она все еще здесь, к ручью спускается, думает, по ручью вниз, а там уже и река… Или рвал он ее на глазах у семьи, у всего народа, кинувшегося врассыпную? Врассыпную, кроме одного, который встал как вкопанный и глядел, как тот повис у нее на горле и гнул к земле, а потом, когда она стихла, рвал из нее куски горячие. Все было кончено в ней, только глаз, казалось, еще смотрел в небо, подергиваясь. Глаз и губы еще подергивались, когда тот рвал из нее куски, урча над пахом.

А теперь рука, левая, эта, моя, лезет туда, роется в ее смерти, кадр выстраивает, как икебану. Влажная земля, прелые листья. Белый карандаш… Тот, на котором вся ее жизнь держалась.

Ворота в рай

Вход в мокшу (в отличие от нирваны, чуть светлей и теплей) находится, как известно, в Рамешвараме, городе столь же священном для индусов, как и Варанаси. Расположен он на острове в Манарском заливе, в сорока километрах от Шри-Ланки. Ныне это, скорей, бойкий пгт вокруг взметенного ввысь пирамидального храма с водяным чистилищем в его сумрачном чреве. Тьмы паломников, сдав обувь в гардероб, тянутся цветной скрученной нитью сквозь ушко входа и выпрастываются на выходе преображенными, мокрыми и счастливыми. Внутри храма с его вертолетным пространством, боковыми галереями и закоулками расположено 22 колодца (с разным вкусом воды), к которым выстраивается очередь. На бордюре выплясывает водяной, лет под девяносто, со снежной бородой до пупа и в стрингах. В руках у него шест с ведром, который он сует в колодец и вытаскивает, перехватывая, будто танцует «яблочко», и окатывает в порядке очереди следующего новобранца – веером от живота или сверху вниз. Окатившиеся этой благостью, отходят во тьму и, растягивая тканевые ширмы, переодеваются.

В одном из тихих закоулков храма я увидел сидящего на полу человека, очень похожего на Рогожина из «Идиота». Зыркнув на меня, он снова погрузился в книгу, лежавшую у него на коленях – детскую, для раскрасок, – перекладывая страницы ржавым кухонным ножом.

Что же я делал там в те несколько дней перед тем, о чем будет речь впереди? Из главного, что осталось не в памяти, а в сердце: спасал ослов, терзал пальму и покупал заброшенный дом на пустынном берегу.

Хотя ослов в Рамешвараме и не больше, чем паломников, но и не меньше, чем коров, например. Отношение к ним, в отличие от последних, пренебрежительное, торговцы лупят их палками, отгоняя от лотков. Вообще откуда ослы взялись там в таком количестве и почему только мужского полу – остается вопросом. А где их женщины? Ждут на родине, вяжут и распускают? А эти ходят, слоняются, пожевывают своими теплыми горькими губами, столбенея у витрин. И почему-то много среди них стреноженных и спаренных друг с другом. Так и передвигаются, бедолаги, щека к щеке, подергиваясь, пытаясь синхронно шагнуть связанными ногами. И глаза печальные и отрешенные, фаюмские. А ровно в семь тридцать вечера они сходятся к одной харчевне, где ежедневно хозяин выносит им после закрытия тазы с оставшейся едой. И вот за эти полчаса до выноса площадь перед харчевней заполняется ослами – сотни голов! Ждут, переминаются, возбужденье растет, проявляясь не только прядающими ушами, дрожью тел и глоссолалией переклички, но и растущим ослиным достоинством, которое, удлиняясь и каменея, наконец, упирается в землю, слегка приподнимая их, как на домкрате. А впереди, на крыльце, полководец, вглядывается сквозь стеклянную дверь. А потом они вновь разбредаются по округе, стоят во тьме по одному или по двое, задумчивы и прекрасны, как нестеровские отроки. И вот решил я устроить «Ночь спасенья ослов». Не всех, только парных узников. Накупили мы с Зойкой сладких булок, взял я свой швейцарский перочинный и вышли в ночь. Резали путы, награждали булкой и двигались дальше в поисках следующей пары. А те все стояли, глядя себе под ноги, переживая случившиеся. Вернулись под утро, уснули счастливые, а днем вышли, смотрим: все они снова в путах, щека к щеке.

Поделиться с друзьями: