Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Человек и его вера

Гуардини Романо

Шрифт:

Этим же определяются и его связи со страшной сферой сатанинского — той, где возникает и смакуется бунтарское сочетание извращенности и зла. В этот контекст и вписываются его отношения с Лизой Хохлаковой.

Здесь уместно адресовать читателю просьбу проявить терпение. Материя, которой мы занимаемся, сложна и запутанна, и для того, чтобы охватить ее целиком, нужно «многослойное» мышление.

Любовь Ивана неоднозначна так же, как и его сущность. Собственно, любовь эта — глубокая и молчаливая — безраздельно принадлежит красивой, гордой и эмоциональной Катерине Ивановне. Если бы она отвечала ему взаимностью, то это могло бы помочь ему излечиться от двойственности натуры. Она могла бы способствовать одухотворению и просветлению «жажды жизни» и возрождению его духа под живительным действием зажженного ею сердечного тепла. На самом деле она действительно любит Ивана, но «уговаривает себя», что чувства ее отданы его старшему брату Дмитрию. Несколько лет назад ее отец, офицер высокого ранга, легкомысленно растратил полковые деньги, и ему грозило бесчестие; тогда она явилась к Дмитрию, служившему в том же полку, с просьбой одолжить отцу денег. То, что она это сделала, и то, как это все выглядело, выходило за рамки простой просьбы. Несмотря на рыцарское поведение Дмитрия, ее чувства были оскорблены, и, чтобы спасти свою гордость, она внушила себе, что любит его. В действительности же они не любят друг друга. Но уязвленная гордость — которая позже, на процессе, порождает неистовство ее свидетельских показаний и ведет тем самым к катастрофическим последствиям — закрывает ей путь к Ивану.

Немудрено, что Иван ненавидит брата. Есть что-то от ненависти темного Каина к светлому Авелю в том, как Иван, всецело поглощенный своей изматывающей борьбой, ненавидит Дмитрия — одну из немногих богатырских фигур в творчестве Достоевского, человека, сотрясаемого бурями, но в то же время способного принимать их вызов.

Иван любит Катерину, но неравнодушен он и к Грушеньке. Правда, об этом можно судить лишь по косвенным признакам; но та встреча обеих женщин, при которой они ведут себя как дикие кошки, льнущие друг к другу, чтобы потом разорвать одна другую в клочки, была бы невозможна, если бы между ними стоял только Дмитрий.

Странные отношения связывают Ивана и с Лизой Хохлаковой. Зловещая фигура, этот полуребенок с извращенными инстинктами, безнадежно избалованный слабохарактерной матерью, надежно защищенный от внешнего мира, внутренне же испорченный, причем не только романами, но и от природы! Она любит Алешу, страстно стремится к тому, чтобы святое в нем помогло ей вырваться из объятий злого хаоса — и вместе с тем хочет сохранить этот хаос. Она находит бесчестное и постыдное прекрасным — многозначительная параллель с образом Ставрогина из «Бесов». Но находить разрушительное, извращенное, нечистое «прекрасным» — значит встать на путь, ведущий в сферу сатанинского. Об этом свидетельствуют ее сны, да она и сама чувствует это и ищет помощи у Алеши — но в то же время пишет письмо Ивану, в котором видит родственную душу. Она любит «херувима», но тянется и к другому, не останавливаясь в своей беспредельной испорченности даже перед тем, чтобы передать письмо Ивану через Алешу. Все это ведомо Ивану, но, презирая Лизу, он каким-то образом удерживает ее около себя…

Сердце, запутавшееся в собственных противоречиях.

Иван ненавидит своего отца. Более того, отец внушает ему омерзение. Но и это чувство не равнозначно тому отталкиванию, которое ощущает, скажем, Дмитрий, опасающийся, что при виде отвратительного старика он может потерять самообладание и наброситься на него. Иван же, по слухам, поселившись в доме отца, много месяцев подряд находился с ним в самых дружеских отношениях. Правда, отец знает им цену; недаром он упоминает «в подпитии», что во взглядах Ивана сквозят недоверие и злоба. И тем не менее от отца к сыну тянется незримая нить.

Двойственность натуры Ивана сказывается и в его отношении к Смердякову, которому отведена в романе едва ли не самая недвусмысленная роль. Он призван служить столь же ярким, сколь и отталкивающим воплощением «низости», элемент которой подспудно присутствует в семье Карамазовых. Это — существо, о котором нельзя сказать с полной определенностью, человек он, амфибия или злой гном, в котором нет ничего доброго и радостного. Все в нем холодно, скользко, сварливо, изломанно, невнятно. Он серьезен, но так, что не знаешь, чему адресуется эта серьезность. Он неглуп, но его манера проявлять свой ум настолько своеобразна, что по спине начинают ползать мурашки. Тем не менее и он мечтает выкарабкаться, начать новую жизнь. Преступление должно помочь ему в этом; добытые таким образом три тысячи предназначаются для того, чтобы начать собственное дело за границей, — скрытый намек на Ивана, намеренного так же употребить свои три тысячи, полученные в наследство от отца! Быть может, только в этом ракурсе и можно разглядеть какие-то живые черты в образе Смердякова. Достаточно припомнить хотя бы то странное выражение внимания и страха, с которым он смотрит на Ивана, впервые посвятив его в свои планы:

«Все лицо его выразило чрезвычайное внимание и ожидание, но уже робкое и подобострастное: «Не скажешь ли, дескать, еще чего, не прибавишь ли», так и читалось в его пристальном, так и впившемся в Ивана Федоровича взгляде».

И — страшная безнадежность, присутствующая в их последнем разговоре перед его самоубийством…

Разве не странно, что Иван симпатизирует и этому человеку? Что он часто общается с ним и, невзирая на все свое высокомерие, предоставляет «лакею» все мыслимые и немыслимые свободы? Не создается ли впечатление, что аристократ находит тайное удовольствие во встрече с демоническим в его омерзительнейшей форме, — точно так же, как истинно прекрасные существа подпадают иногда под власть извращенных уродцев?

И вот что следует добавить.

Иван не может свести все эти противоречивые устремления воедино. Ему не дают покоя трещины в здании бытия, но он не в состояним замазать их: для этого нужна близость сердца, излучающего любовь и силой этой любви преобразующего. В итоге Иван возводит факт существования трещин в тот принцип, на котором строится бытие.

Происходит это именно в той области, где заявляет о себе глубочайший конфликт его жизни. Иван преисполнен высокомерия, порождаемого одиноким, отчужденным, выхолощенным духом. Это высокомерие играет в сфере духовного ту же роль, что и «сладострастие» — в мире эмоций: роль вырвавшейся на свободу, самодовлеющей силы. В то же время его терзает жгучее чувство собственной неполноценности [6] . Таким образом, он живет в разладе с самим собой, — в невыносимом, мучительном разладе. Стремясь к превосходству, он в каком-то смысле не может подавить в себе лакея, — именно на этом и ловит его Смердяков, именно отсюда и проистекает бессилие Ивана по отношению к этому последнему! Решающим становится для него один-единственный вопрос: удастся ли гордости одержать победу над комплексом неполноценности и заставить его умолкнуть? [7]

6

Детальное исследование могло бы убедить нас в том, что неоднозначность поведения личности, выражающаяся в ее «метаниях» между комплексом неполноценности и чувством превосходства, между рабской покорностью и бунтарством, между тиранией и опрощенством, вообще выступает как одна из характерных черт персонажей Достоевского

7

Проблема Раскольникова

С этих позиций надломленность бытия представляется ему неоспоримой. Разумеется, эту надломленность ощущает и человек иного склада. Но он пытается найти в глубинах своей души те силы единения, которые способны преодолеть хаос, страдание, зло, грех. Он уповает на их преодоление спасительной и врачующей милостью Божией. Каким-то образом он нащупывает то, что лежит по другую сторону всех и всяческих противоречий. «Верующим бабам» и обеим Соням это удается благодаря неосознанному героизму их самопожертвования; странник Макар и старец обязаны этим силе единения и просветления, излучаемой искупленным сердцем; Алеша почерпнет это в свое время из истоков своей ангельской сущности. Ивану же это чуждо. Он не желает признавать, что несовершенство бытия будет в конце времен преодолено любовью Божией. Он требует, чтобы справедливость восторжествовала уже здесь, на земле, а так как это невозможно — он знает это, а потому и выдвигает это требование, — то он использует несправедливость в устройстве мира для нескончаемого обвинения Бога, создавшего мир столь несовершенным. Более того, в этом обвинении он идет еще дальше: Бог просто-напросто не сумел создать мир как следует. Он Сам несет в Себе некий разлад… Таким образом, мир обречен на несовершенство. Но констатации этого рода свидетельствуют о желании посрамить Бога, представить Его беспомощным, обвинить в слабости, произволе, а может быть, и в еще худшем.

Итак, это бунт. Не атеизм, а нападение. Собственно, Иван не отрицает Бога (хоть вера его, как свидетельствует хотя бы разговор с дьяволом [8] , более чем сомнительна), но начинает кампанию против Него, доводя тем самым до предела свой душевный надлом. Тот комплекс неполноценности, о котором мы говорили выше, преодолевается по-настоящему только смирением, раскрепощающим сердце и прокладывающим дорогу любви; бунтарство же идет по плохому пути, стремясь с лихвой компенсировать этот комплекс непосильным, надрывным противостоянием Богу.

8

Мы совершили бы насилие над Достоевским, если бы попытались положить в основу нашего анализа схему диалектической теологии с ее трактовкой парадоксального. Для этого он мыслит слишком уж не по-германски. То, что взгляды Кьеркегора и его последователелей следует считать не столько «специфически христианскими», сколько «специфически нордическими», не нуждается, будем надеяться, в доказательствах! Формула: «Сомнения Ивана, его бунтарство говорят уже сами по себе о том, что ему известно, кто такой Бог, или, по крайней мере, известна Его непознаваемость», — подобная формула не вмещает в себя представлений Достоевского, подлинно русского писателя, следующего традициям мысли о Преображении. Образ Ивана служит Достоевскому не для проникновения в парадоксальные аспекты отношений с Богом, а для демонстрации самовозвышения человека в его бунте против Бога. Формулу для этого следовало бы искать не у Кьеркегора, а у Ницше.

Во время знаменательной беседы у старца Миусов излагает тезис Ивана, согласно которому с уничтожением в человечестве веры в собственное бессмертие «в нем тотчас же иссякнет не только любовь, но и всякая живая сила, чтобы продолжать мировую жизнь. Мало того: тогда ничего уже не будет безнравственного, все будет позволено». После этого старец спрашивает: «Неужели вы действительно такого убеждения о последствиях иссякновения у людей веры в бессмертие души их?» Иван отвечает: «Да, я это утверждал. Нет добродетели, если нет бессмертия». Старец: «Блаженны вы, коли так веруете, или уже очень несчастны!» — «Почему несчастен? — улыбнулся Иван Федорович. — «Потому что, по всей вероятности, не веруете сами ни в бессмертие вашей души, ни даже в то, что написали о церкви и о церковном вопросе».

Очевидно, в каком-то смысле Иван верит в Бога, но стремится лишить Его той прерогативы Божественного, согласно которой Его суть и мощь находят себе выражение в нравственном долге. Добро не есть нечто стоящее выше Бога, но Он Сам; поэтому Его господство простирается и на сферу нравственного. В своем «бунте» Иван не заходит настолько далеко, чтобы претендовать на произвольное разграничение добра и зла; однако он присваивает себе право — в качестве исключительной личности, для которой закон не писан, — пренебрегать этим разграничением и самоуправно творить зло (или разрешать его творить).

Поделиться с друзьями: