Человек-невидимка
Шрифт:
Я задрожал и отдёрнул руку. Крик ужаса замер у меня на губах. Но тут я сообразил, что случилось, и удержался от выстрела.
– Кто это? – спросил я сиплым шёпотом, всё ещё держа револьвер наготове.
– Я, господин.
– Кто ты?
– Они говорят, что теперь больше нет господина. Но я знаю, знаю. Я относил тела в море, тела тех, которых ты убил. Я твой раб, господин.
– Ты тот, которого я встретил на берегу?
– Да, господин.
Существо это было, очевидно, вполне преданным, так как могло свободно напасть на меня, пока я спал.
– Хорошо, – сказал я, протягивая ему руку для поцелуя-лизка. Я начал понимать, почему он здесь, и мужество вернулось ко мне.
– Где остальные? – спросил я.
– Они сумасшедшие, они дураки, – ответил собакочеловек. – Они там разговаривают между собой. Они говорят: «Господин умер. Второй, тоже с хлыстом, умер, а тот, ходивший в море, такой же, как и мы. Нет больше ни господина, ни хлыстов, ни Дома страдания. Всему этому пришёл конец. Мы любим Закон и будем соблюдать его, но теперь навсегда исчезло страдание, господин и хлысты». Так говорят они. Но я знаю, господин, я знаю.
Я ощупью нашёл в темноте собакочеловека и погладил его по голове.
– Хорошо, – снова повторил я.
– Скоро ли ты убьёшь их всех? – спросил он.
– Скоро, – ответил я, – но нужно подождать несколько дней, пока кое-что произойдёт. Все они, кроме тех, кого мы пощадим, будут убиты.
– Господин убивает, кого захочет, – произнес собакочеловек с удовлетворением в голосе.
– И чтобы прегрешения их возросли, – продолжал я, – пускай живут в своём безумии до тех пор, пока не пробьёт их час. Пусть они не знают, что я господин.
– Воля господина священна, – сказал собакочеловек, по-собачьи сметливо поняв меня.
– Но один уже согрешил, – сказал я. – Его я убью, как только увижу. Когда я скажу тебе: «Это он», – сразу бросайся на него. А теперь я пойду к остальным.
На мгновение вокруг стало совсем темно: это собакочеловек, выходя, загородил отверстие. Я последовал за ним и остановился почти на том же месте, где когда-то услыхал шаги гнавшегося за мной Моро и собачий лай. Но теперь была ночь, в вонючем ущелье царил мрак, а позади, там, где был тогда зелёный, залитый солнцем откос, пылал костёр, вокруг которого двигались сгорбленные, уродливые фигуры. А ещё дальше темнела лесная чаща, отороченная поверху чёрным кружевом листвы. Над ущельем всходила луна, и дым, вечно струившийся из вулканических трещин, резкой чертой пересекал её лик.
– Иди рядом, – сказал я собакочеловеку, желая подбодрить себя, и мы стали бок о бок спускаться по узкой тропинке, не обращая внимания на какие-то фигуры, выглядывавшие из берлог.
Никто из сидевших у костра не выказал ни малейшего намерения приветствовать меня. Большинство нарочно не замечало меня. Я оглянулся, отыскивая глазами гиеносвинью, но её не было. Всего тут было около двадцати зверолюдей, и они, сидя на корточках, смотрели в огонь или разговаривали друг с другом.
– Он умер, он умер, господин умер, – послышался справа от меня голос обезьяночеловека. – И Дом страдания – нет больше Дома страдания.
– Он не умер, – произнес я громким голосом, – он и сейчас следит за вами.
Это ошеломило их. Двадцать пар глаз устремились на меня.
– Дом страдания исчез, – продолжал я, – но он снова появится. Вы не можете больше видеть господина, но он сверху слышит вас.
– Правда-правда, – подтвердил собакочеловек.
Мои слова привели их в замешательство. Животное может быть свирепым или хитрым, но один только человек умеет лгать.
– Человек с завязанной рукой говорит странные вещи, – сказал один из зверолюдей.
– Говорю вам, это так, – сказал я. – Господин и Дом страдания вернутся снова. Горе тому, кто нарушит Закон.
Они с недоумением переглядывались. А я с напускным равнодушием принялся лениво постукивать по земле топором. Я заметил, что они смотрели на глубокие следы, которые топор оставлял в дёрне.
Потом сатирочеловек высказал сомнение в моих словах, и я ответил ему. Тогда возразило одно из пятнистых существ, и разгорелся оживлённый спор. С каждой минутой я всё больше убеждался в том, что пока мне ничто не грозит. Я теперь говорил без умолку, не останавливаясь, так же как говорил вначале от сильного волнения. Через час мне удалось убедить нескольких зверолюдей в правоте своих слов, а в сердца остальных заронить сомнение. Всё это время я зорко осматривался, искал, нет ли где моего врага – гиеносвиньи, но она не показывалась. Изредка я вздрагивал от какого-нибудь подозрительного движения, но всё же чувствовал себя гораздо спокойнее. Луна уже закатывалась, и зверолюди один за другим принялись зевать, показывая при свете потухающего костра неровные зубы, а затем стали расходиться по своим берлогам. Я, боясь тишины и мрака, пошёл с ними, зная, что, когда их много, я в большей безопасности, чем наедине с кем-либо из них, все равно с кем.
Таким образом, начался самый долгий период моей жизни на острове доктора Моро. Но с этого вечера и до самого последнего дня произошёл только один случай, о котором необходимо рассказать, всё же остальное состояло из бесчисленных мелочей и неприятностей. Так что я не стану подробно описывать этот период, а расскажу лишь о главном событии за те десять месяцев, которые я провёл бок о бок с этими полулюдьми, полузверями. Многое ещё осталось в моей памяти, о чём я мог бы рассказать, многое такое, что я дал бы отрубить себе правую руку, лишь бы это забыть. Но эти подробности здесь излишни. Оглядываясь назад, я с удивлением вспоминаю, как быстро я усвоил нравы этих чудовищ и снова приобрел уверенность в себе. Конечно, бывали и ссоры, я теперь ещё мог бы показать следы укусов, но, в общем, они быстро прониклись уважением к моему искусству бросать камни и ударам моего топора. А преданность человека-сенбернара была для меня драгоценна. Я увидел, что степень их уважения зависела главным образом от умения наносить раны. И, говоря искренне, без хвастовства, я находился среди них в привилегированном положении. Некоторые, получившие от меня в подарок недурные шрамы, были ко мне настроены враждебно, но злобу свою проявляли главным образом гримасами, да и то за моей спиной, на почтительном расстоянии.
Гиеносвинья меня избегала, но я был всегда начеку. Мой неразлучный собакочеловек страстно ненавидел и боялся её. Этот страх ещё больше привязывал его ко мне. Скоро для меня стало очевидным, что гиеносвинья узнала вкус крови и пошла по стопам леопардочеловека. Где-то в лесу она устроила себе берлогу и поселилась в одиночестве. Я попробовал устроить на неё облаву, но мне недоставало авторитета, чтобы объединить их всех. Я не раз пытался подойти к берлоге и напасть на гиеносвинью врасплох, но она была осторожна и, увидев или почуяв меня, тотчас скрывалась. Устраивая засады, она подстерегала меня и моих союзников на всех лесных тропинках. Собакочеловек почти не отходил от меня.
В первый месяц звериный люд вёл себя вполне по-человечески в сравнении с тем, что было дальше, и я даже удостаивал своей дружбой, кроме собакочеловека, нескольких из них. Маленькое ленивцеподобное существо проявляло ко мне странную привязанность и всюду следовало за мной. А вот обезьяночеловек надоел мне до смерти. Он утверждал, что, поскольку у него пять пальцев, он мне равен, и не закрывал рта, тараторя самый невообразимый вздор. Только одно забавляло меня в нём: он обладал необычайной способностью выдумывать новые слова. Мне кажется, он думал, что истинное назначение человеческой речи состоит в бессмысленной болтовне. Эти бессмысленные слова он называл «большими мыслями» в отличие от «маленьких мыслей», под которыми подразумевались нормальные, обыденные вещи. Когда я говорил что-нибудь непонятное для него, это ему ужасно нравилось, он просил меня повторить, заучивал сказанное наизусть и уходил, повторяя, путая и переставляя слова, а потом говорил это всем своим более или менее добродушным собратьям. Ко всему, что было просто и понятно, он относился с презрением. Я придумал специально для него несколько забавных «больших мыслей». Теперь он кажется мне самым глупым существом, какое я видел в жизни; он удивительнейшим образом развил в себе чисто человеческую глупость, не потеряв при этом ни одной сотой доли прирождённой обезьяньей глупости.
Так было в первые недели моей жизни в среде зверолюдей. В это время они следовали обычаям, установленным Законом, и вели себя благопристойно. Правда, один раз я нашёл ещё одного кролика, растерзанного – я убеждён в этом – гиеносвиньей; но это было всё. Но к маю я ясно заметил растущую перемену в их говоре и манере держать себя, все большую невнятность, нежелание разговаривать. Обезьяночеловек болтал даже больше обычного, но его болтовня становилась всё менее понятной, всё более обезьяньей. Остальные, казалось, потеряли дар слова, но ещё понимали то, что я говорил им. Можете ли вы себе представить, как ясный и понятный язык постепенно стал туманиться, терять форму и смысл, снова превращаться в пустое нагромождение звуков? Держаться прямо им также становилось всё трудней и трудней. Хотя они, видимо, стыдились этого, но по временам я видел, как то один, то другой бежал на четвереньках, уже совершенно неспособный ходить на двух ногах. Руки у них стали ещё более неловкие; они лакали воду, ели по-звериному, с каждым днём становились всё грубее. Я видел собственными глазами проявление того, что Моро называл «упорными звериными инстинктами». Они быстро возвращались к своему прежнему состоянию.