Человек-Олень
Шрифт:
— Гульгуль, умница, я теперь пойду вон на ту горку и посижу на солнышке, отдохну. А ты тем временем сходи в аул и скажи всем вот что… Скажешь, что Киялхан вовсе не молнию ищет, а клад. Золото, мол, старинное зарыто было под этой сосной, слиток с лошадиную голову.
— Зачем, ага?
— А увидишь сама, что будет…
И, забравшись на вершину холма, откуда был широкий обзор, он с улыбкой смотрел на аул… У реки, видел Киялхан, все так же безмятежно сидит и возится с постирушкой его женге. И дядюшка на своем короткохвостом рыжем жеребчике трусит возле стада, заворачивает его. А из аула бегут, обгоняя друг друга, бригадир и учитель Тойганбай с лопатами в руках. Они бегут к вырытой Киялханом яме, куда не захотели спуститься, чтобы помочь ему достать жасын. Теперь-то они будут рыть… И Киялхан сказал:
— Бедные люди! Они с ума сошли.
Но правдой было, возможно, и то, что Киялхан сам сошел с ума. Однако очень скоро он вполне выздоровел. И вдень выздоровления, вернувшись домой, под крылышко старой Ак-апы, он записал в своем дневнике: «Во второй мировой войне погибло 20 миллионов одних только советских людей. Среди них был и мой отец-солдат. Но существует ли счет людям, умершим, как и моя мать, от горя? И куда, в какой список внести мне себя, о люди?»
Перевод А. Кима.
ОТТЕПЕЛЬ
Если бы я узнал, что произошло самое страшное и тебя уже нет, то горе, думаю, не убило бы меня. Осталась картина, которая навсегда связала нас с тобой, и я могу смотреть на нее без конца. Помнишь, как я подолгу рассказывал тебе об этой картине, стараясь передать то, что я понимал, — радость весеннего тепла, выраженную живописцем так искренне и просто. Я не знаю, в чем заключается истинная радость жизни, но настоящему художнику, по-моему, удается передавать это в виде ярких всплесков природы, как это бывает весной.
А ты сидела, уставившись в одну точку, не двигаясь и напрягая все свое существо, чтобы представить это. И только по судорожному вздоху, который прерывал твое сосредоточенное молчание, я понимал, как хочется тебе один только раз увидеть собственными глазами белый свет, а потом и умереть.
Бедняжка моя, деревце тоненькое, выросшее в бескрайней этой степи! Когда мне так явственно слышится твоя печальная и до боли одинокая мелодия, я готов побежать в эту степь, найти тебя, обхватить и плакать, долго плакать в отчаянии моей утраты. И в невозможно горячих слезах растаял бы этот последний мартовский снег, который кажется теплым на картине, но который так и остался нерастаявшим в моей душе с тех пор…
Я полюбил картину, ее смугловатую сквозь пожелтевший лак оттепель, в которой как бы скрыта твоя мудрость и мое тайное толкование смысла ее. Ведь ты, наверное, знаешь, что человеку без этого нельзя, нельзя, чтобы не понимал его другой человек, и в моменты подлинного страдания ищет он что-то с о в е р ш е н н о е, способное успокоить боль душевной раны. Раньше я никогда не задумывался над тем, сколько прекрасных мгновений может промелькнуть за один только день, если живость восприятия не придавлена обыденностью. Я шел по твоим следам, держа в руке твои хрупкие пальцы, по следам нескончаемой грусти, и мне казалось, что я постигаю тайны обнаженного чувствования красоты мгновений. Когда ты была рядом, все было иначе, полноценнее.
Никогда я не отдыхал в санаториях, а в ту весну согласился на неожиданную путевку в Тасбуген: зимой я переболел воспалением легких. Перед самым отъездом я купил картину, чтобы мне было не очень скучно отправляться в путь.
Автобус попадал колесами в ямы, и тогда из глубоких луж во все стороны летели брызги жидкого снега. Сидящих пассажиров при этом встряхивало, и они весело стукались друг о друга. Я увидел девушку, которая неподвижно смотрела в окно, не принимая участия во всеобщем веселье. Меня поразила красота ее лица, тонкого и такого прозрачного, что даже захотелось посмотреть сквозь нее на мелькавший снаружи мир, как сквозь стеклышко…
Я попросил подержать картину, которая мешала мне, ведь приходилось почти стоять на одной ноге. Она бережно, не взглянув на меня, положила картину на колени и продолжала смотреть на мелькавшие снаружи скалы и холмы, и я не решился заговорить с нею. Она была совсем юной, но внутренняя строгость придавала ее внешности особенное очарование.
Дорога до санатория от автобусной остановки поднималась круто вверх. Это была каменная лестница, терявшаяся за деревьями, которые уже наливались весенней силой и сбрасывали с себя последние комья рыхлого снега. Картина, которую я забрал, поблагодарив тебя, была вновь у меня, но мне все же стало интересно, почему ты даже не обратила внимания на нее, ведь там так чувствовалась настоящая весна. И я решил, что это просто из-за отсутствия какого бы то ни было кокетства, которое мне всегда было неприятно в девушках. От этой мысли я как-то глупо повеселел и стал подниматься за тобой по лестнице, обдумывая свою первую фразу.
Ты шла очень медленно, словно хотела дать почувствовать ногам каждую ступеньку. Стараясь пропустить меня вперед, ты остановилась.
— Извините, я вот хотел спросить, как вам понравилась картина? Здесь, кажется, такой же весенний дух, и снег размяк так же, только что под ногами не хлюпает, правда?
Тут огромный ком снега сорвался с ветки и лопнул позади тебя на дороге, и ты вздрогнула. Я смотрел тебе в лицо, улыбаясь, радуясь своей смелости, достойной жигита, и солнцу, и разговору с тобой, но ты оставалась серьезной и, немного помедлив, сказала:
— Я не видела…
— Понимаю… я кажусь вам навязчивым, и вы не хотите со мной разговаривать, не так ли?
Тут ты странно повела в сторону глазами, и щеки твои слегка побледнели. Мне стало немного не по себе от твоих безжизненно красивых глаз.
— Я слепая, агай.
На секунду я потерял способность что-либо чувствовать. Выпавшая из рук картина ударила по ногам, и я быстро наклонился за ней.
— Не выпачкали? Сыро очень.
— Ничего, все в порядке, идемте.
Не спеша мы поднимались дальше, и я временами не верил и робко смотрел на тебя, но ты была спокойна и не глядела по сторонам.
— Как тебя зовут?
…Тебя зовут Жанар. Когда ты произнесла свое имя, у меня что-то дрогнуло внутри. Твой голос… Потом я терялся в его звуках, что напоминали мне бегущие струи флейты, завораживающие своей нежной прелестью. Я думал тогда, что это колдовство никогда не кончится для меня, как не кончится удивление мое богатством души твоей, миром чистоты и покоя, Жанар.
* * *
Жизнь в санатории начиналась с зарядки, на которую нас сгоняли (кроме тебя), как стаю глупых сонных кроликов, а потом всех поили лекарствами, которые, уже к концу санаторного лечения, просто так куда-нибудь запрятывались или скромно выпадали из рук по дороге на завтрак.
Мы ходили почти всюду вместе, и я радовался, что тебе не приходится видеть мужских глаз, в которых было много жадного любопытства и так мало доброты. Мы не пропускали ни одного фильма, потому что ты воспринимала слова и музыку настолько хорошо, что приходилось только дивиться твоему умению слушать. Потом мы прогуливались, с хрустом проламывая ногами ледяную корочку застывшей земли; и в те безлунные темные ночи я крепко держался за твою руку, с трудом соображая, куда идти, и ни разу не споткнулся, не провалился в грязь. Это были ночи, когда ты водила меня.