Человек. Цивилизация. Общество
Шрифт:
Дюркгейм определяет преступление так: «поступок преступен, когда он оскорбляет сильные и определенные состояния коллективного сознания», понимая под коллективным сознанием «совокупность верований и чувств, общих, в среднем, членам одного и того же общества, образующих определенную систему, имеющую свою собственную жизнь» [60] .
Но это определение неясно. Как установить, какое состояние коллективного сознания сильно, где критерий этого? А главный его недостаток заключается в том, что он имеет в виду только акты, «оскорбляющие сознание группы, коллектива». Но разве не могут быть случаи, где поступки и состояния сознания коллектива оскорбляют индивида? Иначе говоря, разве индивид не может рассматривать как преступление ряд актов общества и даже самые акты наказания преступников? Достаточно так поставить вопрос, чтобы ответ был ясен. Для примера приведу факты. «Прощайте, друзья! мужайтесь. Судьи — это шайка негодяев без убеждений; они сами не знают, что делают, и жаждут лишь денег» — так писал в своем дневнике один преступник. «Как я несчастен! Я невиновен, а меня держат здесь за то, что я убил человека, в то время как на свете много людей». Кто беден — тот расплачивается за всех. Одиночное заключение есть утонченное варварство в полном расцвете 19 века. «О, воры! Эти мерзавцы судьи губят ваш промысел. Не падайте, однако, духом и продолжайте ваше дело!» [61]
60
Дюркгейм Э. О разделении общественного труда. Одесса, 1901. С. 63–64.
61
Заимствую у Ч. Ломброзо «Новейшие успехи науки о преступнике». Спб., 1902. С. 104–109. У Достоевского в «Преступлении и наказании» Раскольников также не считал свой акт за преступление до его совершения. Рассудок и воля останутся при нем неотъемлемо, рассуждал он, ибо… «задуманное им не преступление».
Во всех этих примерах, число которых можно увеличить по желанию, мы видим, что преступные — с точки зрения общества — акты ни в каком случае не являются таковыми для самих преступников [62] . Напротив, для них часто сами «правовые» нормы общества и основанные на этих нормах кары являются преступлением, ибо они «оскорбляют сильные и определенные состояния сознания» преступника. Отсюда и вытекает враждебность последних к обществу и желание отомстить (покарать) общество за его «преступление» по отношению к преступникам. Кому приходилось иметь дело с уголовными преступниками — те знают, что это явление не исключение, а скорее правило. Таким образом, стоя на почве самого же Дюркгейма, видящего сущность преступления в «оскорблении сознания», следует его формулу пригнать неточной. И не нужно думать, что общество с его правовым укладом может казаться преступником только категории преступников. Все опередившие «средний уровень и шаблоны поведения общества» — все они могут смотреть и смотрят на общество и его акты или акты его представителей как на преступление. И революционер, «разрушающий устои», и Савонарола, обличающий современное ему общество, и социалист, бичующий капиталистическое общество, и Прудон с его формулой «собственность кража», и консерватор-роялист, отрицающий республику, и т. д. — все это лица, для которых «сильное и определенное состояние сознания» общества и вытекающие из него акты — суть преступления, ибо они оскорбляют их индивидуальное сознание [63] . Поэтому, допуская правильность формулы Дюркгейма, по меньшей мере необходимо было бы ее дополнить и сказать: «Преступлением для кого-нибудь будет тот поступок, который оскорбляет сильные и определенные состояния сознания этого „кого-нибудь“»… Но эта формула уже радикально расходится с дюркгеймовской…
62
«В продолжение многих лет я не видал между этими людьми ни малейшего признака раскаяния, и большая часть из них внутренне считает себя совершенно правыми. Преступник, восставший на общество, ненавидит его и почти всегда считает себя правым, а его виноватым», — констатирует и Достоевский (Записки из мертвого дома. Спб., 1894. С. 16; см. также 12, 13, 14, 197 и др.).
63
Стоит, например, посмотреть судебные речи ряда преступников, и в частности, политических преступников, чтобы убедиться в том, что свои акты они вовсе не считали и не считают преступными, а, напротив, находят их «должными», акты же власти, представителя общества — акты, направленные на их арест, а равно и акты наказания рассматривают не иначе, как акты преступные. Приведу один, хотя и не наиболее выразительный пример.
«Какую цель думали вы достигнуть вашим преступлением?» — спросили Луккени (убившего в 1898 г. в Женеве императрицу Елизавету) на суде.
«Отмстить за мою жизнь», — был его ответ.
«Раздумывали ли вы о гнусности вашего преступления и раскаиваетесь ли вы?»
«Нисколько, ведь не раскаялись те, которые преследовали людей в течение 19-ти веков».
«Если бы надо было повторить подобное совершенному вами, повторили бы вы?»
«Да, я повторил бы опять». (Беру у Д. А. Дриля. «Учение о преступности и мерах борьбы с нею». Спб., 1912. С. 360.) Аналогичные факты имеются, в особенности, у Достоевского в его «Записках из мертвого дома».
Помимо юристов, как известно, немало потрудились над понятием преступления антропологическая и социологическая школы в науке уголовного права.
Антропологической школе необходимо было выработать общее для всех времен и народов понятие преступления и преступных актов, для того чтобы, исходя из полученного определения, установить «преступный тип» и его разновидности, ибо в противном случае невозможно было бы и установление биологических и антропологических свойств преступника…
Из ряда многочисленных попыток решения этой задачи остановимся на определениях преступления Гарофало и Ферри.
Гарофало приходит к определению «естественного преступления» как акта, который всегда и везде считался и был преступным: «Существует рудиментарное чувство жалости, которым обладает весь род человеческий под отрицательной формой, то есть в виде воздержания от жестоких актов… Общественное мнение рассматривало всегда нарушения (или оскорбления) этого чувства как преступления, вредные для общества, исключая войны, и акты жестокости, требуемые или вызываемые религиозными и политическими предрассудками или традиционными и социальными институтами» [64] . Несколько ниже он дополняет это определение, говоря, что преступный акт тот, который оскорбляет основные альтруистические чувства — жалость (pi tie) и честность (probite), но не в высших степенях их проявления, а в том среднем размере, в каком обладает ими данное общество [65] .
64
Garofalo R. La Criminologie. P., 1890. P. 34.
65
Ibid. P. 38–39.
Нужно ли говорить, что это определение «естественного преступления» — определение чисто искусственное, не согласующееся с исторической действительностью и не пригодное, вследствие своей неясности, и для уголовной политики. Мы считаем излишним критиковать его, повторяя те возражения, которые были выдвинуты рядом лиц, с доводами которых мы не можем не согласиться.
Что определение Гарофало не соответствует исторической действительности — это следует из того, что в истории даны акты, которые не оскорбляли «жалости и честности» и, однако, считались преступным — с одной стороны, и дан ряд актов, оскорблявших жалость и честность и тем не менее не считавшихся преступными, — с другой… Примерами актов первого рода могут быть: чародейство, непризнание догматов той или иной веры (инквизиция и религиозные преступления), сознательное иль бессознательное нарушение ряда шаблонов, не имеющих ничего общего с чувствами жалости и честности.
С другой стороны, достаточно указать на детоубийство, отцеубийство, убийство рабов, жен и детей, кражу, которая у многих народов считалась даже добродетелью, и т. д. Правда, Гарофало мог бы на это ответить тем, что не нужно понимать жалость и честность в нашем смысле, а нужно понимать их так, как понимали сами группы. Но тогда, спрашивается, какой же смысл имеют слова «жалость и честность», раз под ними понимаются всевозможнейшие вещи: раз и кража, и отрицание кражи есть честность, раз и убийство, и отрицание убийства есть жалость. В таком случае «жалость и честность» становятся пустыми звуками, или ничего не содержащими, или же все включающими; иначе говоря, определение Гарофало становится решением уравнения, состоящим в том, что неизвестное X (преступление) заменяется неизвестными Y и Z (pitie, probite). Таково оно и есть по существу, не говоря уже о том, что помимо этих неизвестных в определение введены еще другие неизвестные: «чувство», «средний уровень» и т. д.
С другой стороны, определение Гарофало обладает тем же недостатком, что и определение Дюркгейма, а именно: оно отождествляет юридическую защиту с защитой общества, тогда как фактически в каждом обществе акты, считающиеся преступными с юридической (официально коммунальной) точки зрения, вовсе не являются таковыми с точки зрения всех членов этого общества; равным образом юридическая защита путем наказаний тех или иных преступников не равнозначна защите всего общества, а представляет только защиту его привилегированной части, защиту, которая для других элементов общества сплошь и рядом является простым притеснением, насилием и, если угодно, преступлением. Чувства жалости и честности, свойственные привилегированной группе, могли быть и были (что доказывается восстаниями рабов), с точки зрения другой части той же communaute (группы), оскорблениями их чувств «жалости и честности», то есть преступлениями.
Не приводя других возражений, на основании сказанного мы можем заключить, что определить преступление путем указания конкретных актов, считавшихся якобы преступными всеми народами и во все времена, — дело безнадежное. Логика «конкретных вещей», оперирующая сравнением из разнородного материала преступных актов всех времен и групп предполагаемого «общего ядра», здесь, как и вообще в социальных науках, бессильна. Она должна быть заменена логикой отношений и функциональных взаимозависимостей…
Все сказанное почти целиком относится и к Ферри с той только разницей, что Гарофало последовательно проводит свои принципы, а Ферри в одном месте дает одно определение преступления, через страницу — другое, а еще через страницу — третье, и каждое из них противоречит одно другому… На странице 123 первого тома «Уголовной социологии» [66] он говорит: «Рассматривая хотя бы только исторический период развития человечества, мы убеждаемся, что вор и убийца по их противообщественным инстинктам всегда считались преступниками, каким бы критерием ни руководилось законодательство в своих репрессиях». Нужно ли опровергать Ферри? Если акты убийства, воровства и растления с убийством — сами по себе преступны, преступны по своей сущности, то как же согласовать это с бесчисленным рядом фактов, где убийство вовсе не считалось преступлением? Достаточно указать на детоубийство, отцеубийство, насилование и убивание жен и девушек и т. п. факты, обычные в древности и совершенно не считавшиеся преступными актами. Достаточно, далее, указать на ряд народов, у которых кража и грабеж не только не были преступлениями, но, напротив, считались добродетелью [67] .
66
См.: Ферри Э. Уголовная социология. Спб., 1910.
67
См., напр.: Спенсер Г. Научное основание нравственности. Спб., 1896. С. 350–369.
Мало того, и в настоящее время ряд убийств (убийство на войне, в случае необходимой самообороны, смертная казнь и т. д.) не только не считаются преступными актами, но, напротив, еще награждаются как акты доблестные. Поэтому говорить, что убийство и кража всегда были преступными актами, — значит заниматься той «силлогистикой», в которой Ферри обвиняет всех, не согласных с ним.
Значит, дело уже не в самом характере акта, а в мотивах, его вызвавших. Но что значит выражение «личные побуждения», и совпадает ли оно с «антиобщественными инстинктами» (выражение Ферри). Я думаю, что всякий акт любого человека вызван «личными побуждениями», а потому отождествлять акты «личного побуждения» с антиобщественными актами нельзя. Ферри, очевидно, разумеет под первыми «эгоистические» акты, где в жертву своим интересам приносятся общественные интересы. Раз так обстоит дело, то, очевидно, под преступные акты подойдут какие угодно акты, а не только убийство и кража, потому что общественные интересы предписывали в качестве должных и убийство и неубийство, и жестокость и милосердие, и ненависть и любовь, и скупость и расточительность, и правду и ложь, и кражу с грабежом и охрану собственности, и насилие и «неприкосновенность личности», и педерастию с публичным «развратом» (религиозный гетеризм и т. п.) и воздержание от половой жизни (аскетизм) и т. д. Спрашивается в таком случае, как же согласовать второе определение с первым. Но мало того, индивид может совершать поступки из чисто эгоистических побуждений (личный мотив), — и тем не менее эти акты могут совпасть с общественными интересами, следовательно, не будут «антиобщественными инстинктами»; и обратно, может совершить поступок, противоречащий общественным нормам, и тем не менее вызванный не эгоистическим расчетом, а исполнением высшего долга. Примером первого типа могут служить те лица, которые, пользуясь нормами закона, мстят своим недругам, основательно или неосновательно обвиняя их в нарушении норм, охраняемых правом, и вообще лица, совершающие ряд поступков ради узких эгоистических выгод, но так как эти выгоды не противоречат нормам права, то они и не считаются за преступление.
Примерами второй категории могут служить Христос, мученики, Сократ, Гус и т. д., несомненно нарушавшие общественные нормы, но столь же несомненно действовавшие не из «личных побуждений», а во имя «высшего долга».
Спрашивается, которая из этих двух категорий есть преступная категория. Первая действует из личных побуждений (эгоизма), но не нарушает общественных норм; вторая нарушает нормы, но действует не из «личных побуждений» (эгоизма). Определение Ферри предполагает, что антиобщественность и эгоизм, общественность (соблюдение норм) и альтруизм всегда совпадают. Но это, как мы видели, предположение совершенно ошибочное, благодаря этому и дальнейшее различение «атавистической и эволюционной преступности» теряет смысл, а вместе с этим, помимо других возражений, терпит фиаско и все определение преступления.