Чёрная сабля
Шрифт:
— Неееет! — вскричал Дыдыньский.
Слишком поздно!
Грянул выстрел. Свинцовая пуля раздробила череп монаха, кровь брызнула на фрески, запятнала лики ангелов, окрасила багрянцем образ Христа.
Выстрел едва не оглушил Дыдыньского. Сквозь звон в ушах поручик услышал, как где-то за крестами, за монастырскими постройками зарождается крик, от которого цепенели казаки и падали на колени крестьяне по всей Украине.
— Ярема! Яреееемааа!
Дыдыньский кинулся к Барановскому. Попытался схватить его за жупан у горла, но ротмистр огрел его рукоятью пистолета по голове и оттолкнул. Поручик с криком боли ударился раненым боком о стену и рухнул на колени.
Он видел всё. Был свидетелем того, как вишневетчики рубили монахов саблями, крушили чеканами и секирами, отсекали воздетые в мольбе руки послушников, убивали без передышки, без жалости, с жестокой сноровкой очерствевших душой солдат. Как гоняли монахов верхом вокруг церкви, ловили арканами. Видел попытки сопротивления — как монахи стащили с седла одного из всадников, и тот рухнул между крестами, круша прогнившие жерди и столбы; видел, как потом иноков изрубили чуть ли не на куски. Сопротивление длилось недолго. Вскоре на монастырском дворе остались только люди Барановского. И трупы убитых — одни недвижно лежали в лужах крови, другие бились в предсмертных судорогах, а третьи застывшим взором смотрели в осеннее небо.
— Прибрать падаль, замыть кровь, укрыть коней! — скомандовал Барановский. — А вы по домам да в церковь. Ждать сигнала, господа.
Вскоре убрали тела, засыпали песком кровавые пятна на площади и тропинках вокруг церкви. Затем панцирные попрятались в сараях, домах и овинах. Дыдыньского уволокли в конюшню.
Ждать пришлось недолго. Красное солнце уже тонуло в туманной дымке на западном краю небосклона, когда перед монастырскими воротами загремели конские копыта. Это были казаки. Дыдыньский глянул через щель в стене и тотчас признал их по серым да зеленоватым жупанам, выцветшим свиткам и бекешам.
Запорожский дозор влетел во двор; не увидев следов побоища, молодцы обогнули церковь и повернули к воротам. Не прошло и четверти часа, как из леса донёсся до них топот копыт, храп коней да звон мундштуков. Через ворота въехало не меньше двух сотен всадников. То была не пешая чернь с дрекольем да мутовками, а запорожцы — видать, сотня из Брацлава или Кальника. Все при добром оружии, на трофейных сёдлах, с саблями, ружьями да бандольерами, награбленными из арсеналов, усадеб, замков и городов по всей Украине.
Казаки обступили церковь, не зная, что делать дальше. Ни следов боя, ни крови, ни трупов. Растерянные, принялись кликать монахов, не ведая того, что после миропомазания польскими саблями чернецы хоть и безропотно внимали гласу Христову, да только к запорожским призывам оставались глухи.
Первый выстрел грянул как удар грома. Из церкви, домов, лавок и конюшен высыпали люди ротмистра с пистолетами да ружьями в руках. Казаки взвыли — только и успели.
Шляхтичи и их дружинники вскинули стволы как один. Дыдыньский услышал грохот кавалерийских пищалей да глухую дробь ружей и самопалов — то панцирные потчевали казаков свинцовыми гостинцами, что должны были вежливо, но твёрдо попросить их спешиться. В ответ огласилась округа ржанием коней, криками перепуганных молодцов, стонами раненых да умирающих, визгом падающих лошадей.
В мгновение ока панцирные налетели на казаков с рогатинами наперевес. Обрушились на них как буря — кололи, сшибали с коней, палили в упор из пистолетов и мушкетонов. У казаков не было ни единого шанса. Стиснутые на подворье, зажатые между крестами и галереей церкви, рассеянные промеж монастырских построек, они отбивались с отчаянием обречённых, рубя саблями, стреляя из ружей. Их кони ржали, налетали на кресты, заборы да ограды, сбрасывали всадников, лягались и вставали на дыбы. А когда в руках панцирных переломались рогатины да копья, добрые сабли барские, сташовские да сандомирские позвали казаков на последний танец.
Дыдыньский и не приметил, когда кончился разгром и началась резня. Панцирные охотились на запорожцев, что искали спасения в гумнах, овинах, амбарах да на колокольне. Добивали их споро, вытаскивали за чубы да оселедцы из навоза и стогов сена. За теми, кто к лесу кинулся, гнались конные дозоры Барановского, остальных ловили поодиночке да по двое арканами.
Битва была окончена.
9. Вето!
Окровавленных, едва живых пленников приволокли пред очи Барановского. Ротмистр не стал чваниться с простыми казаками. Велел вывести их за стены и вздёрнуть без лишних затей. Причём затеями этими почитал даже предсмертную исповедь али молитву. Не раз, бывало, толковал он, что запорожцы суть religiosus nullus, а церковь на Сечи поставил только Хмельницкий; стало быть, давать им срок на примирение с Создателем — пустая блажь да дворянские причуды.
Всё внимание ротмистра обратилось на двух главных пленников. Первым был молодой, статный казак с высоко выбритой головой, оселедцем, закрученным вкруг ушей, длинными просмолёнными усами да зеленоватыми глазами. Таким он, верно, был ещё вчера, когда гордый атаман водил молодцов, млели по нему молодицы да дворовые девки. Теперь же был он избит, окровавлен. Орлиный нос перебит, глаз выбит панцирными ротмистра — чёрная впадина подёрнулась сосульками запёкшейся крови. Левое ухо болталось клочьями, на голове застыли пятна юшки, перемешанной с пылью да грязью. Надо отдать ему должное — долго не давался он в руки живьём, прекрасно зная, что смерть его от ляшских рук будет долгой да мучительной. Однако паны-братья вишневетчики были горазды на поимку живьём гультяев да резунов. И по той науке атаман, живой, хоть и сломленный, достался пану ротмистру.
— Александренко! — Барановский прихлопнул в ладоши, точно украинский князь при виде наилучшего анатолийца из своего табуна. — И куда ж тебя занесло, хлопче? Не сладко ль было служить рукодайным у панов Потоцких? Имел бы и справу добрую, и талер на святого Мартина. А нынче что? Золотом уже мошну не набьёшь, да и до святого Мартина, сдаётся мне, не дотянешь. Хотя, может, ты и впрямь казак крепкий, что и неделю на колу выдюжишь. Бывали такие молодцы. Наливайко в Варшаве пять дён продержался, а князь Байда Вишневецкий в Стамбуле — упокой, Господи, его грешную душу — за лук схватился и перед кончиной ещё басурман настрелял.
Александренко харкнул кровью сквозь изломанные зубы.
— Я вашу милость о смерти молю, не о поученьях.
— Уверяю тебя, сие последнее поученье, — покачал бритой головой Барановский, — кое могу тебе преподать. Панове, выведите сего молодца за монастырь, возьмите самый большой крест из-под церкви да выстругайте из него кол. Да повыше, чтоб пана сотника по чину вознести.
Барановский обратился ко второму пленнику. То был игумен Афанасий. Стоял на коленях, творя молитву.
— Дыдыньский!
Шляхтич не отрывал глаз от игумена. Теперь всё становилось ясно как божий день.
— Гляди, пан-брат, сколь велика в здешнем люде ненависть к шляхте. Вот молил ты меня пощадить монастырь. Я внял твоей просьбе. А когда иноки потчевали нас вином да яствами, сей благочестивый игумен Афанасий сам в Ольшанку за мёдом подался. Хитрец, истинно — вместо липца с казаками воротился. Вздумали нас чернецы упоить да из засады выдать молодцам, чтоб головы нам живьём поотрывали. Вот она, благодарность за твою милость, пан-брат.