Черная женщина
Шрифт:
Художник принял плату без возражения, но на прощанье заметил, что едва ли за эти деньги доедет до Петербурга. Тогда помещик взялся доставить ему случай проехать даром и в тот же день нашел попутчика, который согласился довезти Берилова без платы с тем, чтоб он по приезде снял с него портрет. Что могло быть лучше этого? Простодушный Берилов искренно поблагодарил своего хозяина за угощение и попечение и пустился в путь с новым своим знакомцем в покойном дормезе со всеми дорожными удобствами. Этот новый знакомец был Лемешев, один из самых искусных, бессовестных и опасных ябедников во всей Российской Империи. Он приезжал в Нарву на юридическое совещание к сосланному туда на жительство взяточнику, имевшему надобность в его пособии для того, чтоб низложить и уничтожить врагов своих и доказать правительству и свету свою честность, бескорыстие и усердие к службе.
На первых верстах пути Берилов, при всей недальновидности своей, догадался, с кем едет. Коварный, зверский нрав Лемешева, гнусный образ мыслей, самые мошеннические правила, прикрываемые ссылками на законы и набожными возгласами, устрашили боязливого художника. Он прижался к углу кареты, рассматривал лицо Лемешева, на котором изображалась яркими чертами черная его душа, и старался затвердить в памяти эту редкую физиономию, чтобы в случае надобности воспользоваться ею для изображения нечистого духа. Он не мог дождаться приезда в Петербург, считал версты с нетерпением. Оставалось до города семь верст. Берилов рассчитывал, что чрез час времени будет он в своем приюте, увидит своего ненаглядного князя, закаивался впредь отлучаться так далеко и ездить с чужими людьми. Вдруг карета своротила с большой дороги направо. "Что это значит, - спросил Берилов в испуге, - разве нет прямой дороги?" - "Я живу на даче", - холодно отвечал Лемешев. "На даче, в апреле месяце?
– подумал Берилов.
– Странный вкус!" Лемешев действительно жил на даче, но не по вкусу: ему воспрещен был за ябедничество въезд в столицу, и он основал свой разбойничий вертеп в семи верстах от Петербурга. Туда являлись к нему челобитчики за советами и пособием, помощники и поверенные его, практические ходатаи по судам - за наставлениями и приказаниями... Карета остановилась в версте от большой дороги у подъезда огромной дачи, окруженной рощею. Берилов, вышедши из экипажа, поблагодарил Лемешева за одолжение и объявил, что дойдет до города пешком. "А условие написать мой портрет?" спросил Лемешев. "Не премину исполнить, Степан Назарьевич, - отвечал Берилов, - куплю новых красок, да и кисточки мои поистерлись. Не позже недели явлюсь к вам и все исправлю".
– "Те, те, те!
– захрюкал Лемешев.
– Обманешь да в лес уйдешь. Знаю я вас, художников: вы все плуты, лентяи и пьяницы. Нет, братец! Уговор лучше денег: оставайся у меня, да исполни условие. До окончания портрета тебя не выпущу, а за красками да пензелями сам пошлю в город. Ты еще черт знает какой счет подашь за эту дрянь!"
Берилов ужаснулся, догадавшись, в какие руки попал, но делать было нечего: он обязан был оставаться. В самом доме ожидали его картины и сцены еще неприятнейшие. У Лемешева была хозяйка, матросская жена, развратная, грубая, пьяная тварь, которой он во всем повиновался, и от этой четы произошли достойные ее исчадия, человек шесть уродов физических и нравственных. Лемешев нянчился с младшими, как орангутанг, и с наслаждением слушал рассказы старших о том, как они убивают собак и кошек, разоряют птичьи гнезда и крадут огурцы в соседних огородах. Берилов прилежно занялся работою, и она шла с рук очень скоро, потому что вообще зверей писать легче, нежели людей, да и сам художник горел нетерпением вырваться из этой преисподней. Отвратительные явления, которых он был свидетелем, расстроили его нервы: он чувствовал головокружение и дурноту. Сидя за жирным обедом и ужином Лемешева, который к прочим нравственным качествам своим присовокуплял обжорство и пьянство, он не мог ни есть, ни пить: всякая пища казалась ему там отравленною. В один вечер пьяный Лемешев подрался с нетрезвою своею Венерою и чуть было не прибил гостя, который хотел укрыть детей от его бешенства.
На другой день Берилов проснулся с зарею и, раздумав о своем положении, чувствуя беспрерывно возрастающее изнеможение, решился собрать все силы и в этот же день кончить портрет, чтобы еще до вечера выбраться домой. Он оделся, сошел из светелки, в которой была отведена ему квартира, в нижний этаж, пробрался в залу, где обыкновенно работал, и тихохонько занялся своим делом. В ближней комнате, отделявшейся от залы досчатою стеною, раздавались голоса, в которых он с отвращением различил хриплый орган своего хозяина. Он продолжал работу, стараясь не слушать, что там говорится, но вдруг был поражен следующими словами, громко прочитанными Лемешевым: "А вследствие сего и просят, дабы благоволено было помянутого дядю их, отставного полковника князя Алексея, княж Федорова сына Кемского, яко находящегося в сумасшествии, в силу высочайшего указа июля 8-го 1815 года, посадить в дом умалишенных".
– "Браво! Лихо!" - закричал другой голос, и кто-то захлопал в ладоши. "Не бывал ли дядюшка ваш в Италии?" - спросил Лемешев. "Был, во время Суворова, - отвечал другой голос, - ранен, отдался в плен и под разными предлогами шатался там несколько лет; от этого и началось расстройство нашего имения".
– "Весьма хорошо и прилично, - возразил Лемешев.
– К доказательствам его сумасшествия прибавим, что он находится без ума и памяти, в какое беспамятное состояние люди легко приводятся в Италии, как то известно по статистике". "Благодетель, спаситель мой!
– закричал второй голос.
– Позвольте выпить еще за ваше здоровье!" - Хлопнула пробка, зашипело шампанское, и бокалы чокнулись.
Берилов, ни живой ни мертвый, подошел к стене, отделявшей его от разговаривавших, сел на стул, притаил дыхание и, прилежно вслушиваясь, узнал о гнуснейшем заговоре против его друга. У Лемешева сидел Платон Сергеевич Элимов, который за несколько времени до того принужден был выйти из военной службы по поводу пощечины (данной им или полученной - об этом показания разногласят) и теперь занялся устроением фамильных дел. Он объявил матери, что намерен спасти родовое свое имение, доказав, что князь помешался в уме и даже для общественной безопасности должен быть посажен на цепь. Алевтина изумилась, испугалась и умоляла сына бросить это намерение. Даже Тряпицын советовал оставить сии экстренные меры, обнадеживая Платона, что дядя его и без того скоро отправится на тот свет от своих сумасбродных воображений. Платон разбранил свою мать, едва не прибил вотчима и его наставника и обратился с своим иском к Лемешеву, которого ему рекомендовали как человека, весьма искусного в ведении тяжебных дел. Платон производил это дело с согласия брата и сестры, которые дали ему совершенное полномочие, и, приезжая к Лемешеву по вечерам, просиживал ночи с этим достойным помощником. Не было гнусности, которой бы они не вплели в свое прошение: Ветлина объявили они побочным сыном князя, а Хвалынского, управлявшего его имением, обвинили в подлогах, краже и грабежах, вследствие которых князь приведен в совершенную нищету, от чего расстроенный его рассудок еще более повредился. Берилов слышал все это, потому что нынешнее совещание было окончательное: бумаги были изготовлены, только переписать на гербовой и подать. Когда пробило шесть часов, Лемешев и Элимов расстались с неоднократными лобызаниями и уверениями, с одной стороны, в усердном старании и неминуемом успехе дела, с другой - в чувствительнейшей благодарности.
Берилов видел из окна, как Платон Элимов в партикулярной шинели, но еще в военной фуражке, сел на парные дрожки, и они полетели со двора. Испуганный, встревоженный артист с трудом взобрался в свою светелку и там, в ужасе и лихорадке, бросился на постель. Его долго дожидались внизу, но видя, что он не сходит, послали за ним слугу. Живописец велел сказать, что он болен, что портрет кончен и что он непременно хочет воротиться в город. Лемешев не поверил слуге, отправился сам к своему гостю и действительно нашел его в величайшем расстройстве. Опасаясь следствий и посещения земского суда в случае скоропостижной смерти человека, забредшего к нему в глушь, он отправил его в Петербург с двумя слугами... Кончив рассказ с напряжением всех сил своих, Берилов обнял князя и, вскричав:
– Спасайтесь, спасайтесь от этих злодеев!
– опять лишился чувств.
– Вот вам, - сказал Кемский другу своему, - свидетельство образа мыслей и дел моих племянников!
– Ради бога, - возразил Алимари, - воспользуйтесь этим случайным открытием и предупредите если не несчастия, то большие неприятности. И одно свидетельствование вас со стороны правительства будет для вас тягостнее самого тяжелого процесса. Поезжайте, куда должно. Я присмотрю за больным.
Кемский обещал последовать этому совету, но не прежде того, как удостоверится, что Берилов пришел в себя и успокоился.
LI
Но каким образом предупредить, отклонить исполнение адского замысла? Кемский решился обратиться к Алевтине, образумить, усовестить ее. Он поехал к ней.
– Генеральши нет дома, - сказал ему швейцар, - изволили уехать в благотворительный комитет в пользу разорившихся в России французов, а генерал дома-с.
Кемский пошел к зятю. В передней не было никого; в других комнатах также. Князь дошел до кабинета, долго ждал кого-нибудь, чтоб о нем сказали, но потеряв терпение, отворил двери кабинета и вошел.
Фон Драк сидел за столом, подперши руками голову, в глубоком размышлении: он не слыхал и не видал вошедшего.
– Иван Егорович, - сказал ему князь тихим голосом, - скажите, ради бога, что вы со мною сделали!
Фон Драк вздрогнул, послышав звуки его голоса, вскочил и бросился в его объятия.
– Так вы все знаете, князь! Простите ли вы меня?
– вскричал он голосом отчаяния.
– Знаю многое, - отвечал князь, - но все ли, не могу сказать.
– Так я вам открою!
– возразил фон Драк.
– Садитесь, выслушайте меня! Я несчастнейший человек в свете. Вся жизнь моя прошла в трудах, заботах, горе и страхе. Долее не могу терпеть мучений моей совести и обхождения со мною детей Алевтины Михайловны. Если б вы не пожаловали ко мне, я сам отыскал бы вас избавьте меня от адских мучений. Ведь и у меня есть совесть - да-с, есть вера-с.
Он был действительно в исступлении. Глаза налились у него кровью, подбородок дрожал, все мускулы лица были в движении. Он задыхался и едва мог говорить. Что с ним сделалось? Отчего это раскаяние, эти порывы великодушия?
Фон Драк не был зол и коварен от природы. Лишась в детстве своем отца и матери, заезжих из Баварии в полуденную Россию, он был воспитан чужими людьми, строго и глупо, вступил четырнадцати лет унтер-офицером в армейский полк, вырос посреди безграмотных рапортичек, палок и горелки, никогда не видал ничего далее своей команды, никогда не рассуждал, не смел противоречить другим, считая себя набитым дураком, и плыл в жизни по течению обстоятельств. В нем были начатки добpa: трезвость, трудолюбие, бескорыстие, старание исполнить долг свой, вести себя честно и добропорядочно, угождать начальникам и повиноваться их воле, но все это было заглушено чувством своего ничтожества и боязнию, в случае умничанья, быть предоставленным самому себе и вследствие этого умереть с голоду. Иногда, измученный, растерзанный своими приближенными, он выходил из себя, но ненадолго: после бурного излияния внутреннего негодования он впадал в прежнюю бесчувственность и вновь переминал в себе убийственную мысль: что я значу на свете? Если меня бросят - я пропал навеки. По мере приближения старости эти мгновенные вспышки становились реже и реже, но тем тягостнее, томительнее было для него влачить свою безотрадную жизнь. Он мог еще повиноваться Алевтине, считая ее своею благодетельницею, мог слушаться Тряпицына, помня, что этот человек не раз спасал его от беды, впрочем, обыкновенно им самим накликанной, но обращение пасынков и падчерицы преисполняло дни его горечью и страданиями. Григорий обращался с ним холодно, гордо, грубо. Платон смеялся ему в глаза, дурачил его при всяком случае и не раз при нем спрашивал мать, как она могла выбрать себе в мужья такого болвана. Китти вторила обоим братьям. Англичанин, конюх, взятый в дом для обучения ее верховой езде, к которой она имела страстную охоту, и сделавшийся потом ее задушевным приятелем, обходился с ним как с старою негодною клячею и, что более всего оскорбляло бедного старика, называл его при всех не иначе, как господин Дрек.
Главною виною безотрадности фон Драка было в нем отсутствие всякого возвышенного, духовного, религиозного чувства. Он рожден был в католическом исповедании и находился в детстве своем несколько времени на руках одного ксендза, который, вместо всякого наставления в учении и правилах церкви, заставил его вытвердить наизусть несколько латинских молитв без перевода и пояснения. В полку он не мог усовершенствовать своего духовного воспитания, говел ежегодно, если случалась в месте стоянки полка католическая церковь, но исполнял это, как служебную обязанность: ежедневно должно быть на разводе, а ежегодно говеть. Вступив в брак с Алевтиной, он часто принужден бывал слушать насмешки над папою, над католическими обрядами и более и более отчуждался своего исповедания, впрочем, не приставая и к другому, ибо воспитатель успел внушить в него мысль, что римская вера одна в мире истинная.