Чернильный орешек
Шрифт:
Дверь открылась, и вошла Лия. Мэри-Эстер не посмотрела на нее, ибо знала, что ее лицо будет омрачено горем, а она не желала видеть этого. Лия подошла к ней сзади, и хотя служанка не коснулась ее, Мэри-Эстер ощутила идущее от Лии утешение. В доме царила тишина, уже давно, с тех самых пор, как пришли страшные вести: Кромвель и прочие военачальники учинили в Вестминстерском дворце суд над королем за… за государственную измену. Поначалу в такое обвинение невозможно было поверить, но последовавшие одно за другим сообщения подтвердили это. Творимое Кромвелем было ужасно, немыслимо, богохульно. Король был помазанником Божиим, лицом неприкосновенным, и отвечал за свои деяния он только перед Господом. Даже те, кто сражались против него в этих войнах, не могли поверить, что Кромвель решился на такое. Обитатели Морлэнда передвигались тихо и осторожно, избегая смотреть друг на друга, словно разговор, взгляд или прикосновение могли причинить еще большее страдание.
Мэри-Эстер услышала эту весть от Эдмунда. Он вызвал ее в комнату управляющего и рассказал все спокойным, бесстрастным голосом. Но она видела, что его руки, державшие листовку, дрожали. Спустя некоторое время Эдмунд проговорил:
– Я никогда и подумать не мог, что дело дойдет до такого. Те, кто подняли руку на короля, – просто горстка фанатиков. Генерал Кромвель… власть развратила его. Он безумец… или дьявол – не знаю, что вернее…
Подойти к извинению еще ближе Эдмунд просто не мог. Не в его характере было объясняться, хозяин Морлэнда никогда и не испытывал необходимости снисходить до отчета в своих поступках, но он предлагал ей то, что мог, и Мэри-Эстер спокойно приняла это. Она все еще любила его, да-да, всегда любила и всегда будет любить, хотя между ними так долго царило отчуждение, что холодность в отношениях уже превратилась в привычку. Она ничего не сказала, но когда Эдмунд наконец поднял голову, и глаза их встретились, он увидел в ее взгляде понимание.
Теперь они ждали новостей, и из-за снега волновались, какая же весть домчится первой. Мэри-Эстер вдруг задрожала, и Лия сказала:
– Вам бы лучше спуститься вниз, госпожа. От одного камина в такой большой комнате толку никакого.
Мэри-Эстер неохотно повернулась. Глаза у Лии покраснели, она старалась не встречаться взглядом с госпожой, словно провинившаяся собака.
– Ты говорила с врачом? – спросила Мэри-Эстер. Лия не ответила. – Лия, старый мой друг…
Сдержанность Лии прорвалась в коротком судорожном всхлипе, но она тут же овладела собой.
– Он сказал…
– Да-да, я знаю, – отозвалась Мэри-Эстер. Она еще и сама не могла в полной мере поверить в это.
– Еще долго? – спросила Лия. – Он… он не…
– Он сказал… может быть, два месяца, или три, возможно, и не раньше лета. Мне бы хотелось…
Она собиралась сказать: «Мне бы хотелось еще разок увидеть лето», но голос пока не повиновался ей. Она снова задрожала, и Лия легонько коснулась ее руки и тут же отстранилась.
– Я спущусь вниз, – проговорила Мэри-Эстер. Они двинулись было к двери, но она остановилась и, схватив руку Лии, предупредила: – Никто не должен знать, ты понимаешь? Никто.
– Хорошо, мадам, – покорно отозвалась Лия. – Но хозяин…
– Хозяину я скажу… если сочту нужным. Лия, я на тебя полагаюсь. Ты уж храни мою тайну.
Лия снова заплакала, и Мэри-Эстер, обхватив ее руками, крепко обняла, и Лия осторожно прижалась к ней.
– Я-то вот старая женщина, – причитала она. – Я же тебя нянчила, когда ты была младенцем, я же и детишек твоих нянчила. Ах, несправедливо это… Несправедливо…
– Тише, перестань, – упрашивала ее Мэри-Эстер. – Лия, пожалуйста, не плачь. Мне нужно, чтобы ты была сильной, ну еще немножечко… Ведь ты всегда утешала меня, только ты…
Спустя минуту Лия выпрямилась, тыльной стороной морщинистой ладони вытирая слезы со своего лица.
– Да-да, хорошо. Нам остается только надеяться, что Господь знает, что делает. Идем вниз, мой ягненочек, идем в тепло. Я ничего не скажу… можешь на меня положиться.
В тот же вечер, когда стемнело, в Морлэнд прибыл посыльный, и уже само это было достаточно удивительно, чтобы вызвать переполох в доме. Но когда Мэри-Эстер спустилась вниз выяснить, в чем дело, она увидела, что слуги в холле сбились в кучку, словно овцы перед грозой, и вид у них был испуганный и потрясенный. Одного взгляда на них было достаточно. Не говоря ни слова, Мэри-Эстер поспешила в комнату управляющего, где, как она знала, еще до прибытия посыльного сидел за работой Эдмунд. Дверь была распахнута, посыльный стоял сразу за входом… он рыдал. Мэри-Эстер узнала его: это был один из садовников при школе у Большой южной дороги. Она отпустила его, едва кивнув головой, закрыла за ним дверь.
Эдмунд сидел в кресле за своим рабочим столом, голова его склонилась на руки, и поначалу ей показалось, что он тоже плачет. Во рту у нее пересохло, и она смогла лишь прошептать:
– Эдмунд?..
Он медленно поднял голову, на лице его застыла гримаса ужасного горя. Не в силах говорить, он смог лишь передать ей бумагу, доставленную посыльным. Это был рукописный лист, вроде тех, с помощью которых парламент распространял новости и указы. Только этот лист был издан не парламентом, а Военным советом [49] . Мэри-Эстер прочитала его трижды, не в силах сразу уловить смысл…
49
Историки до сих пор спорят о законности (хотя бы чисто формальной) расправы над королем. Естественно, что видимость такой «законности» была крайне нужна Кромвелю и его окружению. Поэтому для суда и вынесения приговора королю был специально создан так называемый «Высший (или Верховный) суд» из 135 человек, в который хотя и были включены гражданские лица и члены парламента, но основу его составляло высшее руководство армии. Видимо, поэтому автор и пишет о «Военном совете», что формально не совсем точно
Суд над королем был завершен. Король был заклеймен как тиран, убийца, изменник и враг общества и всех добрых людей страны. И тридцатого января перед Вестминстерским дворцом ему отрубили голову.
Дом, казалось, стал тихим, как могила, но снаружи, за дверьми, негромко, словно шелест ветра, раздавались и затихали приглушенные звуки горя и скорби. За окнами снова пошел снег, его большие неторопливые хлопья падали неустанно, укрывая землю нежным забытьём, пряча уродство дел рук человеческих, подавляя своей пеленой в равной мере и живое и мертвое. Эдмунд издал какой-то звук, словно вдыхая в легкие воздух, чтобы заговорить, и когда Мэри-Эстер посмотрела на него, он протянул к ней руки.
Она обошла вокруг стола. Эдмунд встал, медленно, как старик, руками оттолкнувшись от кресла. Мэри-Эстер стояла перед мужем, глядя на него снизу вверх.
– Ох, Мэри, мне так жаль…
Мало, слишком мало нашлось у него слов, до смешного несоразмерно, чтобы отбросить все эти годы одиночества, неоплаканную гибель многих, неразделенные скорбь и горе, ужасное убийство их помазанного Господом короля… Эдмунд стоял одинокий и нелюбимый, изолированный от всех своей холодностью, неспособностью помочь, протянуть руку, но теперь, доведенный до отчаяния, он взывал к ней о помощи, к ней, которую оскорбил больше других. И прискорбность того, что обратиться он должен был именно к ней, задела ее. Не говоря ни слова, Мэри-Эстер покачала головой.
– Понимаешь… я не должен был… я не хотел этого… не хотел поддерживать этого. Видит Бог… Мэри, я так же страдаю, как и ты…
Да, она знала это, но что она могла ответить ему?
– И несмотря на все это… Боже милостивый, Кит, Фрэнсис и Малахия… никогда я этого не хотел. Мои дети, Мэри, это же мои дети!
Ей хотелось помочь ему, приложить руку, чтобы смягчить его раны, только вот раны его не поддались бы ее лечению. Эдмунд трясся, содрогался, словно издыхающий бык. Мэри-Эстер положила свои руки в его, все еще протянутые к ней, в беспомощном жесте сострадания, и он вцепился в них. Он не понимал своей силы и стиснул ее ладони так крепко, что ей стало больно. Но Эдмунд смотрел на нее, на нее, а не сквозь нее, и Мэри-Эстер перенесла эту боль, даже не поморщившись.
– Прости меня, – произнес он.
– Тут нечего прощать, – устало отозвалась она. Но теперь сдерживаемый поток уже прорвался в нем, Эдмунд сжал ее, изливая слова отчаянным ливнем:
– Я никогда не хотел этого, ничего этого не хотел! Я делал то, что должен был делать – ведь я так чувствовал! Мой долг… все мое детство… моя мать… всегда долг, долг! Ведь не для своего же удовольствия я это делал, ты веришь мне? Меня воспитали так, чтобы я исполнял свои долг, – вот я его и исполнял, хотя это стоило мне всего самого для меня дорогого. Но разве я мог поступить иначе? Я же хотел сохранить все – ведь это единственное, что мне известно, единственное, что я умею делать. Вот я и старался. Морлэнд… наследство… если бы я только сумел сохранить его целиком… и я ведь сумел, разве нет? Только мои труды не принесли мне никакой радости. Они отдалили меня от тебя, Мэри. Чтобы быть верным своему долгу, мне пришлось нарушить верность тебе…