Чёрный беркут
Шрифт:
— Не могу, дорогой. Тебе разрешу, другому, третьему, что получится? Кто как захочет, так и будет работать, а хлеб пропадет, неубранным останется...
— Ты думаешь, Ёшка, я закон не знаю? — со злостью сказал Аббас-Кули. — Думаешь, я дурак? Что ты — председатель колхоза Балакеши, чтобы меня на работу не пускать? Мало тебе, что овечек, как хотел, покупал, теперь еще колхозниками командуешь!..
Такого отпора Яков не ожидал. Но отступать было поздно.
— Давай вожжи, — приказал он. — На общем собрании разберемся, кто лучше законы знает.
Бормоча ругательства, Аббас-Кули повернулся и быстро зашагал к своему дому.
Яков проводил его тяжелым взглядом. Каждый раз, когда происходили подобные стычки, он словно спорил со Светланой, будто назло ей становился жестким и неумолимым. Считал, что поступает правильно. Пусть в чем-то превышает свои права, подменяет председателя колхоза, но без дисциплины ни одну работу не наладишь. А уборка — дело серьезное: день год кормит. Урожай хороший, убрать его надо без потерь, тогда можно и закрома наполнить, и колхозникам на трудодни выдать, и кое-что продать. Яков считал, что не кто иной, как он, председатель поселкового Совета, несет главную ответственность за своевременную уборку хлебов.
Сена колхоз заготовил тоже намного больше, чем в прошлом году. Половину его продал заготовителю конторы «Гужтранспорт» Флегонту Мордовцев у прямо в стогах: приезжай и вывози на своих подводах.
На отобранной у Аббаса-Кули трешпанке Кайманов решил съездить в поле. Направил коня низиной вдоль нового, только что наполнившегося водой из арыков пруда, к посеянному полосой по обе стороны дороги и вымахавшему выше человеческого роста подсолнечнику.
Когда подъехал к пажити, увидел отдыхавших в тени одинокой арчи колхозников, а с ними — Барата, рассказывавшего, как видно, что-то смешное.
«Ай, Барат, Барат! — с укоризной подумал Яков. — Раньше скромным был. Теперь, как стал бригадиром, не может обходиться без внимания к себе. Ладно, что в портупее и с сумкой военной не расстается, каждый час перекуры устраивает, лясы точит».
Подойдя к отдыхавшим, он осуждающе посмотрел на своего друга. Особенно раздражал Якова нацепленный поверх вылинявшей, мокрой от пота рубахи Барата командирский ремень и наискось перечеркнувшая его мощный торс портупея.
— Хорошо, Ёшка, что приехал! — ничуть не смутившись, воскликнул Барат. — А у нас перекур. Понимаешь, такой жара, дышать нечем!
— Ай-яй, какая жара! — в тон ему ответил Яков. — Я, понимаешь, сон видел сегодня: стоит Барат, гладит свой живот, а жатка и косы сами косят. Полчаса косят, час косят, Барат все сказки рассказывает, а рожь осыпается...
— Ты, Ёшка, либо сам Насреддин, либо его брат. Очень правильно говоришь.
— Сам и есть Насреддин, — продолжал Яков. — Святой Муса встретил меня во сне и говорит: «Почему других штрафуешь, а Барата не трогаешь? Неправильно это. Надо и Барата за простой штрафовать».
— Меня!.. Штрафовать? — Барат не верил своим ушам: нет, Ёшка не мог так сказать!
— А что же, с бригадира и начнем, — жестко произнес Кайманов.
Барат растерянно оглянулся: самый лучший друг позорил его перед колхозниками.
Наступила тишина. Все настороженно выжидали, что будет дальше.
— Давайте, братцы, работайте. Хлеб осыпается, — сказал Яков. — Сейчас и бригадира отпущу.
— Ты меня отпустишь? Ты мне что — милиционер? В тюрьму меня посадил?..
— Погоди!..
Тяжелым взглядом проводил Кайманов расходившихся по местам жнецов. Люди хмурились, покачивали головами. Кто-то сплюнул, кто-то присвистнул, донесся иронический смешок. Яков понимал, что поступает не так, как надо. Те самые друзья, с которыми он делил и горе, и радость, сейчас не принимали его. «На большом ходу и сани заносит», — сказала Светлана. Якова явно заносило, и он это знал, но остановиться не мог, да и не хотел.
— Слушай, — потянул он Барата за портупею. — Ты бы это снял. Ни к чему ведь. В жару и работать неловко, да и люди смотрят.
В самом деле, на мокрой от пота, вылинявшей и выгоревшей рубахе, распахнутой чуть ли не до пупа, новенькая портупея и командирский ремень выглядели по меньшей мере нелепо. Но Барат страшно гордился ими: на заставе сам видел — широкий ремень и портупею носят только начальники. Разве напрасно он вынудил Федора Карачуна подарить ему этот ремень?
— Ты ишак, Ёшка! Совсем глупый, большой ишак, — дрожа от обиды и злости, воскликнул Барат. — У меня один ремень на груди, другой на животе, никому не мешают. А ты десять ремней на свое сердце надел, голову ремнями запутал. Людей не замечаешь! Улыбаться перестал.
— Эх, Барат! Ничего ты не знаешь. Не потому я улыбаться перестал, что ремнями сердце запутал...
— Как не знаю? Ты что, думаешь, Барат слепой? У Барата глаз нет? Как уехала Светлана, Ёшка не то что беркутом, волком стал. Люди боятся. Увидят — Ёшка идет, с дороги уходят. Только за то, что жизнь стала получше, и прощают тебя, а то давно бы из председателей полетел.
Яков стоял словно ошпаренный. Оказывается, ни для кого не секрет, что с ним творится. Если все видят, значит, и Ольга знает? И молчит!
— Ты думаешь, — продолжал Барат, — зачем я перекур делаю, с бригадой смеюсь? За двоих смеюсь: за тебя и за себя. Пять минут смеемся, два часа работаем, песни поем. Все говорят: «Ай, Барат, какой бригадир! С Баратом на работу как на праздник идем!» А ты штрафовать!
— Не твоего ума дело, какой я председатель. И не тебе меня с председателей снимать, — сквозь зубы процедил Яков. Его задевало, что Барат, тот самый малограмотный, но безупречно честный Барат, которого он всегда считал немного наивным, не только преподал ему жизненный урок, но и оказался на голову выше его самого. Барат очень правильно все понял и во всем разобрался, а он, Кайманов, запутался так, что из этих проклятых начальнических пут, стиснувших голову и сердце, самому не выпутаться. Барат нацепил на свою выгоревшую и пропитанную потом рубаху портупею с ремнем, и все простили ему безобидное тщеславие, а он, Яков, в глазах людей душу ремнями оплел. Только окриком да принуждениями стал действовать. Думал, никому нет дела, что это у него от тоски по Светлане. Оказывается, все знают.
«Ты меня долго будешь помнить, Яша!» — словно наяву услышал он последние слова, сказанные Светланой, и даже головой покрутил от охватившей его душевной боли.
Оскорбленный грубым ответом Якова, Барат с минуту зло вращал глазами, беззвучно двигал сочными, красными губами, подбирая самые крепкие слова, которыми можно было бы отплатить за обиду.
— Ты мне больше не друг! — выпалил он наконец, круто повернулся и, не оглядываясь, зашагал к жнецам.
Яков остался на месте. Несколько минут смотрел, как под потемневшей от пота рубахой друга, словно жернова, двигались лопатки.