Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Черный Пеликан
Шрифт:

В целом, несмотря на соперничество, условия которого так и не были оглашены, мы с Арчибальдом не уставали друг от друга, и я засиживался у него в студии до поздней ночи. Заходил и доктор Немо, с которым у художника были свои счеты – более давние и исполненные немалого антагонизма. Немо представлял собой весьма двуличное существо – в целом безвредное и лишенное откровенных амбиций, но полное амбиций тайных и обладающее при том изрядной мировоззренческой спесью. Арчибальд нуждался в нем более, чем во мне, и отвергал его раздраженнее, чем меня, узнавая в переученном докторе всю презренную массу ценителей-дилетантов, не способных создать ничего своего, воспринимающих гармонию опосредованно донельзя, знающих, что она никогда не дастся им в руки, но готовых удовлетвориться даже и одной тенью ее усмешки, предназначенной вовсе не им. «Публика, публика», – вздыхал Арчибальд, и в этом было многое – одиночество перед пустым холстом, осознание тщетности усилия и гордость, непонятная другим, когда знаешь, что скупой пейзаж или скромная черно-белая миниатюра вдруг обращаются не только лишь амбразурами, но и створками незапертых дверей. Можно отворить и шагнуть, но для них, для доктора Немо и подобных ему – нет, не выйдет, не смогут разглядеть. Примут за оконца, не более, будут пялиться, наступая друг другу на ноги, заглядывая в собственные душонки сквозь чистейший кристалл, а самое смешное, что душонки эти интересуют их много больше, чем незапертые двери, ведущие непонятно куда. Своя рубашка, как говорится, ничего не попишешь, но как не разозлиться создателю тончайшего инструмента, а разозлившись, как не уязвить-таки терпеливых зрителей, не проникнуть иной отравленной стрелой сквозь их толстенную броню, попав в случайное чувствительное местечко, так что и доктор Немо, признавая талант и преклоняясь перед ним по-своему, способен осерчать на свой манер и прошипеть что-нибудь в ответ или просто затаить мыслишку-другую – вот мол, талантлив, но черств и мелочен, да и мизантроп порядочный, не иначе мол от излишней желчи да неуверенности в себе. И к тому же, отметит любой, не одними картинами жив мир, и тем более – не одними картинами Арчибальда Белого. Что уж так горячиться, не взглянуть ли, в самом деле, пошире?..

Так или иначе, раздоров между ними хватало. Немо, как правило, отступал первый, хоть и был ничуть не глупее, а кое в чем быть может еще и поострее на язык. Однако, толстые очки и вся маска безобидного врача-провинциала так подходила к его рыхлой фигуре и всему согбенному облику, что он будто и сам, понимая это, не хотел нарушать целостность образа и поспешно забивался в нору, не скрывая однако, что это образ, не более, и на самом деле в нем есть второе дно, до которого не очень-то доберешься. Иногда я даже думал, что именно стремление к законченности роли заставило его когда-то сменить профессию и перебраться сюда в деревенскую глушь, быть может отказавшись от немалой толики удовольствий. Если так, то, право, был повод присмотреться внимательнее к доктору Немо, творящему столь смело на полотне своей судьбы, достигая одному ему видного совершенства, но расспрашивать я посчитал бестактным, да и к тому же его шедевр мог быть еще и не доведен до конца.

Размышляя над этим и вспоминая невольно, как и почему я сам оказался в той же глуши, я вновь стал ловить себя на мыслях, связанных так или иначе с пережитым на океанском берегу. Теперь меня и подавно не трогали замыслы мироздания – то ли я считал их разгаданными, то ли просто свыкся с собой и утратил большую часть бдительности. Главным было отрешиться от поражения – и это удавалось понемногу, верная формула и тут пришла на помощь. «Страшное – позади», – отмахивался я с нарочитой небрежностью, не желая предвидеть ничьих зловредных козней. Напротив, я рассматривал окружающее, как объект применения собственных замыслов – если не сейчас, то в каком-то обозримом будущем – ограничиваясь малым пространством и не выходя за рамки отдельно взятой деревни со своим набором событий и лиц.

«Рассмотрим внимательнее траекторию одной капли…» – повторял я за неизвестным автором, терпеливо осваиваясь в небольшом, легко обозримом мире. Даже в его пределах хватало разнообразия типажей – взять хоть Немо с Арчибальдом да соотнести с Паркерами и ученой белкой, а можно еще припомнить и Марию, и даже лавочника-турка. Не сказать, что набор безупречен, иной профессионал-этнограф счел бы пожалуй за профанацию, но мне хватало на настоящий момент. Я вел с ними воображаемые диалоги, договаривал фразы, которые они никогда не высказали бы вслух, представлял себе их лица и потайные мыслишки и убеждался все больше, что у меня очень даже наметанный глаз, хоть они, наблюдаемые, покрыты каждый своей шелухой с головы до пят, сквозь которую не всякий может всмотреться. Но я и был не всякий, а они – они тоже разнились очень даже заметно, иногда стесняясь этого, но не предпринимая усилий подстроиться под общий знаменатель, будто давно разочаровавшись в идее всякого единения. Или все это только потому, что деревня слишком мала?

Арчибальд конечно внес весомый вклад – я готов был признать и даже поблагодарить при случае. Случая, правда, не представлялось, но это и к лучшему – одной неловкостью меньше, а он и так знал свою силу, чувствуя, как энергия распирает изнутри, в чем и признавался мне не раз, выбирая подходящие иносказания. «Когда бегаешь, как заведенный, окружающие только помеха – кому охота все время перемещать взгляд, все ленивы, как на подбор», – бурчал он горделиво, и я тут же понимал, как глупо лезть к нему с откровениями или, к примеру, с ненужной похвалой. Как бы то ни было, с чьей-то помощью или без, я уверился вновь в значимости себя и собственного «я» среди прочих, явных или не очень. Хорошо, когда больше нечего бояться – сразу перестаешь петлять и оглядываться, а в движениях появляется некоторая солидность. Я перебирал воспоминания и отодвигался взглядом в сторону, складывал достоинства и вычитал слабости, которые теперь не было смысла прятать. Что ж до других, тяготеющих к сокрытию несовершенств, то мне хотелось поведать им снисходительно: нет мол на вас страшного клюва и голоса, скребущего по стеклу! И тут же я одергивал себя – мало ли что у кого случалось в прошлом, а отметины, они тоже не всегда на виду.

Затем, от плюсов и изъянов, я опять возвращался мыслью к намерениям, прерванным на середине, то есть к моему «секрету», который если и не шедевр по замыслу – это камешек Арчибальду и Немо – то по крайней мере единственное, чем я располагаю в смысле цели и точки приложения сил. Чем дальше, тем стыднее мне становилось за мою праздность, но прежний порыв не оживал, и на смену ему пока не приходило ничего конкретного. Я продолжал ежедневные манипуляции с фотографией Юлиана, хоть, честно сказать, усматривал в них все меньше смысла – даже пытаясь внести посильное разнообразие: например, рисуя на листке план какого-нибудь здания и помечая крестиком то место, где Юлиана настигнет заслуженная кара, или прикидывая интерьер комнаты, в которой это случится – мысленно расставляя мебель, помечая разными значками кровать, секретер, опрокинутый стул… В общем и целом, план мне не давался, а углубляясь в детали, чтобы разбудить эмоции и вновь загореться идеей, я приходил в раздражение оттого, что деталей слишком много, и за ними не видно чистых линий основного замысла. Конечно же, это Арчибальд со своим одноглазым попугаем повлиял на меня некстати, и я проклинал его временами, признаваясь себе по трезвом размышлении, что он прав. Даже произнося привычно: это Юлиан, заклятый недруг и прочее, я понимал, что все чересчур многословно и потому теряет ясность, требуя упрощений. Да еще и атрибутика явно утеряла смысл: револьвер, отчужденно пахнущий смазкой, патроны и клоунский грим – все это относилось к прежней жизни, полной заблуждений и надуманных подоплек.

Я хотел даже выкинуть кольт, но вовремя передумал – это всегда успеется, а легкомыслию в таких вопросах не место. Фотографию Юлиана тоже следовало сберечь на будущее, что я и сделал, почти перестав доставать ее на свет. Вместо этого я садился за стол и размышлял вольным образом то про Арчибальда и Немо, то про свою метку на щеке, или просто рисовал на бумаге смешных чертиков, залихватски задирающих ноги. Потом чертики приелись, но появилось новое занятие, которое захватило на время, давая, по крайней мере, видимость результата. Я чертил ось времени, уходящую в прошлое, дальнее или не очень, затем – другую ось, перпендикулярную первой, и откладывал на ней условные цифры, измеряя себя самого или всех других, объединенных в целое, по придуманным тут же шкалам. Бумага покрывалась точками взлетов и падений – от интервала к интервалу, от промежутка к промежутку – выписывающих затейливые траектории, то изрезанные и полные судорожных скачков, а то плавные и спокойные, будто не знающие сомнений. Сначала я не решался подступиться к делениям, на которых произошла памятная схватка, а иллюзии отправились в корзину вслед за прочим никчемным багажом, но затем осмелел и стал включать их в рассмотрение наравне с прочими – лишь масштаб пришлось уменьшить, чтобы соотнести амплитуды и не выпрыгнуть за край листа. К Юлиану и тому, что же делать с ним, это, понятно, не приближало, но будто открывало что-то, чтобы оттолкнуться и двигаться дальше – сверля насквозь разные пласты моей жизни и накладывая их один на другой так, чтобы отверстия совпадали. Потом я разнообразил игру и ввел Арчибальда с Немо в виде дополнительных своенравных кривых, так что теперь, после каждого разговора с ними, можно было отложить наши позиции выше или ниже друг друга, в зависимости от ощущений, не обязательно оправданных логикой, и я порой бессовестно завышал положения своих точек – даже когда для этого не было оснований – будто дергая себя за волосы вверх и используя окружающих в качестве лестницы или трамплина. Жаль, что Любомиру Любомирову нельзя было показать – небось пришлось бы ему устыдиться своих насмешек, хоть, наверное, он спорил бы до хрипоты, как всегда не желая сознаваться в очевидном.

Конечно, к Арчибальду в студию меня тянуло независимо от графиков и временных осей – в немалой степени потому, что он с завидной регулярностью баловал меня и Немо шедеврами, которые были куда нагляднее наших. Приходя, я почти всегда наталкивался взглядом на новое полотно, выставленное в том же углу, где при первом моем визите стоял женский портрет с зеленой полосой. Остальные холсты, опять же как и тогда, были повернуты к стенам или прикрыты плотной тканью, но я больше не задавал вопросов и удовлетворялся тем единственным, что предлагалось в этот день.

Чаще это были пейзажи – всклокоченные, бешеные, или мертвенно-плоские и сочащиеся тьмой, или вовсе нездешние, с пятнами несимметричных теней, будто разделяющих картину на части, враждующие меж собой – но попадались и портреты, неизменно женские, к каждому из которых обязательно прилагалась своя история. С нее тогда и начинался вечер, но перед тем мы проходили обязательный ритуал вдумчивого рассматривания и скупо-восхищенной похвалы, причем могу поклясться, что Арчибальд, прикрываясь ухмылками, всякий раз ожидал моих слов с болезненным нетерпением. Я хвалил – мне и в самом деле нравилось все – и он тут же вновь становился самим собой, выпуская самоуверенность из-под краткого ареста и готовясь распихать по сторонам все прочие эго бесцеремонным и величественным своим.

Истории, как и портреты, были на любой вкус. Я ждал их с нетерпением – и любил не меньше, чем сами картины, вызвавшие их к жизни. Впрочем, о первенстве происхождения судить было трудно – я лукавил сам с собой, прикидываясь, что понимаю следствия и посылки, но на самом деле лишь искал аналогии с собственными экзерсисами, подобными недавнему опыту с «Хроникером». С тем и равнял – больше было не с чем – и даже раз признался Арчибальду, но тот разозлился вдруг и отмел мои притязания на фантазерскую схожесть, наговорив обидных вещей. «Сами не знаете, о чем ведете речь!» – буркнул он в конце, и я не стал возражать – тем более, что никак не мог уловить, что же объединяет его рассказы, и есть ли в них порядок и логический строй, скрытый от меня до поры. В любом случае, мне нравилось слушать Арчибальда, рассматривая воссозданных им женщин одновременно с разных сторон, соотнося их, сталкивая в воображении, чтобы додумать за него, но вовремя останавливаясь и не позволяя себе вторгаться на чужую территорию.

Сильнее всего запомнилось «стальное полотно», как он сам горделиво его называл – серебристая незнакомка на коричневом фоне – и та история тоже была хороша, хоть и несколько длинна, так что Арчибальд успел напиться пьян, еще не добравшись до конца. Женщина на портрете вся состояла из полуколец, будто тайных пружин с закрепленными концами, ее руки, сложенные на коленях, были неподвижны, как у литой статуэтки, а лицо могло бы быть вырезано из латунной пластины с прорезями для рта и глаз. Что-то в нижней его половине свидетельствовало о мягкости и лукавстве (и тогда вместо латуни на ум приходила красная медь), что-то в блестящих волосах, струящихся легко и плавно, намекало на иной металл, драгоценный и благородный, но по общему духу картина все равно оставалась «стальною» – хотя бы по устойчивости ракурса и непреклонной уверенности мазков, если даже и усомниться на минуту в цветах и оттенках.

Поделиться с друзьями: