Черный принц
Шрифт:
Глава 6. Один умирает…
Над Жемчужным морем расстилалась ледяная голубизна неба. Длинный шпиль Хрустального замка разрывал плотный заслон облаков. Его обрывки расползались и, подхваченные холодным ветром, таяли над Гелионом. Во всем ощущалась свежесть и ясность утра. Вдалеке шумели водопады. С балкона их голос казался еще менее разборчивым, чем вблизи, где они грозно кричали на языке, которого Вейгела не знала.
Накинув на плечи теплую мантию, Вейгела стояла на террасе, соединявшей ее комнату с комнатой брата. Прежде, обращая свой внутренний взор на эти двери, она видела за ними солнечный вихрь. Он был до того ярким, что все остальные предметы на какое-то мгновение теряли форму и цвет. Теперь, когда в комнату никто не заходил, в этих стенах, пустых и угрюмых, не сохранивших даже отпечатка своего хозяина, поселился мрак. Порой по ночам реальность, пробуждавшаяся в ее снах, создавала кошмары, где она искала брата и не находила. Тогда, с трудом вырвавшись из мутных глубин сознания, лишенного ясности, Вейгела придвигалась к спинке кровати и немигающим взглядом долго всматривалась в стену, за которой находилась комната Модеста, и чем дольше она на нее глядела, тем меньше видела: темнота соседней комнаты вдруг становилась осязаемой, неудержимой, она ширилась и проламывала стену, отрезая Вейгелу от мира, внушая ее телу чувство той же пустоты, какой была полна комната напротив ее кровати.
Иногда принцесса искренне верила, что рано наступившие холода вызваны не антициклоном, принесшим с Мортема жуткие колючие ветры, а отъездом ее брата, лишившим их землю второго солнца, и доказательством этого служила ее неспособность согреться: сколько бы она ни куталась в меховые мантии и плащи, сколько бы ни натягивала на себя одеял, она продолжала мерзнуть, словно холод таился не в воздухе, а в ее остывшем сердце. Теперь, когда ее реальность слилась с кошмаром, Вейгела, даже ощущая на пальцах прикосновение солнца и лижущие языки пламени, чувствовала себя так, словно проснулась глубокой ночью и хочет, и не может заснуть.
Вейгела стояла у самой балюстрады, и в лицо ей бил упругий ветер, взбивая волосы, уложенные в сложную косу. У подножья Хрустального замка и дальше, покуда видели глаза, разливалась густая белая гуашь: лилии стояли в полном цвету. Их спокойная энергия, свист ветра, доносивший с утесов жалобы моря и кипение пены, крапинки звезд, невидимые валмирцу днем, но всегда заметные для глаза неферу, успокаивали Вейгелу, но не облегчали груза у нее на душе. Она была песчинкой в этом бесконечно живом и возобновляющемся мире. Она ничего для него не значила, но горе ее было так велико, что лишись оно оков ее тела, мир погрузился бы в непроглядный мрак.
Девочка сделала короткий вдох. В морозном воздухе она различила освежающую сладость Жемчужного моря, и это живо напомнило ей о мире, который существовал до войны, – о том, где светлые ночи Лапре, темнея в преддверии Парада звезд, разрывал широкий мазок лазурно-пурпурного цвета, выбрасывая сноп искр вдоль кромки неба, где к теплому побережью Алиота приставали корабли с Ноксора, устраивая пышные ярмарки и цирковые представления, где валарские мечи существовали лишь как поясное украшение, – так часто красивые вещи утрачивают связь со своим предназначением лишь потому, что они красивы. Тот мир был огромен. Он был огромен и теперь, когда был отрезан от Вейгелы, но она об этом не знала. Гелион объяла алладийская чума, и принцесса, став заложницей Энтика, обречена была дрейфовать в вечном мареве облаков вдали от земли и людей. Порой казалось, что мир за Пятью мостами – это только выдумка, но скудость ее воображения, неспособного в точности воссоздать ни красоту аксенсоремских пейзажей, ни чувств, которые она пробуждала, доказывала его реальность: никогда бы Вейгела не сумела так ярко вообразить ни песчаных берегов, ни шума прибоя, ни корабельной качки.
Вейгела продолжала стоять на холоде, а зуд, который показался ей случайным, все не прекращался, и на ранках уже проступила липкая сукровица.
– Извини, Марсельеза, – с усмешкой сказала Вейгела ветру, скребя шею. – Кажется, я заразилась.
Утершись платком, девочка обернула вокруг шеи тонкий газовый шарф и вернулась в комнату. Уже несколько дней она ощущала слабость в теле и настойчиво связывала ее с несчастьями, постигшими Аксенсорем. Теперь же, когда она не могла больше себе врать, но, предчувствуя, сколько горя причинит своей болезнью королеве-регентше, продолжала утаивать свое печальное состояние.
В ее комнате никогда не было шумно – сестры побаивались ее, хотя Вейгела старалась быть терпеливой и доброй, и уходили мучить брата, который шумно и весело бранился, заставляя их гоготать и возвращаться к нему. Да, она привыкла к степенной тишине, но то спокойствие, которое окружало ее теперь, было спокойствием склепа, и иногда, когда терпеть становилось совсем невозможно (одиночество съедало ее), Вейгела тянулась к брату.
– Модест? – позвала она, обращаясь внутрь себя.
Говорят, что связь, которая их объединяла, прежде не была редкостью, и ей обладали все неферу. Мортемцы называли ее узами крови, аксенсоремцы – общей пуповиной, девы с Драконьих островов – красной нитью, и хотя эти связи были не похожи, кое-что для них оставалось общим: чем крепче была связь, тем больше была взаимозависимость связанных ей людей.
Первое время – когда принцесса еще могла справляться с хаосом, накрывшим столицу, веруя в покровительство Неба, дарованное королевской семье, – Вейгела сохраняла верность слову, взятому придворным лекарем, и не касалась их связи. Затем, когда ветряная оспа из Алладио приобрела масштабы эпидемии, общая пуповина вдруг обрела свою гравитацию и оборачивала вокруг себя все ее мысли, не давая отвлечься от искушения воспользоваться связью и услышать Модеста. Оставаясь одна все чаще, лишенная всех своих молодых прислужниц, Вейгела алчно тянулась к потаенному месту в своем сознании, где ощущала чужое присутствие, лаская мысль о том, что на другом ее конце она всегда найдет брата, и чем больше она отказывала себе в удовольствии услышать его голос, тем больше места в ее голове занимали мечты о нем. Она металась, не находя себе места, придумывая причины, почему услышать Модеста может быть важно не для нее, а для него, оправдывая свои желания его желаниями, о которых совсем ничего не знала именно потому, что не могла с ним поговорить. Приближаясь к самому краю, за которым желание вот-вот должно было воплотиться в жизнь, Вейгела, пересиливая себя, садилась за письменный стол и бралась за бумагу, чтобы написать все то, что хотела сказать, – все, что было важно для нее, а значит и для него. Однако, пачками марая бумагу, она так и не нашла ничего, чем хотела бы с ним поделиться. Ее окружали лишь несчастья, но делиться их невыносимым грузом означало расстраивать Модеста, вспыльчивого, капризного, ранимого, слишком юного для той роли, исполнять которую он был рожден. Тем временем дым Авроры – огня, в котором сжигали тела умерших, – пачкал горизонт все чаще, и Вейгеле казалось, будто частицы золы, которая, остыв, шла на удобрения, забивают ноздри, оседают у нее на языке, оставляя во рту горький, терпкий привкус смерти.
В конце концов, она уступила и каждый раз, обращаясь к их связи, шла на сделку с совестью, позволяя себе думать, что их связь неопасна, если пользоваться ей недолго, но, если первые их разговоры и правда были короткими, то последующие становились все длиннее. Наконец, Вейгела начала пользоваться связью всякий раз, когда ей становилось грустно. А грустно ей было почти всегда.
– Вейгела, – ответил на ее оклик Модест. Ей потребовалось время, чтобы привыкнуть к новым неуловимым интонациям в его голосе, происхождение которых оставалось неясным, но Вейгела утешалась тем, что в общей своей мелодичности его голос, приобретя оттенок снисходительности, оставался все таким же теплым. – Что ты ела сегодня на ужин?
Вейгела тихо засмеялась и взяла со стола яблоко. Теперь, когда Модест был там, а она здесь, и между ними пролегали два моря, Вейгела чувствовала себя слабой, неполноценной. Ее зависимость приобрела такую силу над ее волей, что, не ощущая присутствия брата, она теряла аппетит и способность двигаться. Только его голос и ощущение приятного тепла их связи толкали ее в новый день – так ожидание приносит нам радость и надежду, потому что всегда связано с мечтами, которые множат возможные реальности и переносят нас в другие миры, отодвигая волнения и тревоги, отдаляя связь с невыносимым миром нашей жизни.
– Сейчас только утро, – ответила Вейгела, улыбаясь в пустоту. Присутствие брата, пусть и мнимое, грело ей душу.
– Ты столько ночей проводишь без сна, что я не удивился бы, узнав, что ты вывернула свой день наизнанку.
– Не правда! Я уже начала легче засыпать.
– Я рад.
– У тебя все хорошо? – повременив, спросила Вейгела.
– Да, – голос его на мгновение затих. – Все отлично.
– Значит, ты скоро вернешься?
Модест ничего не ответил. Таким он был человеком – врать не умел, а попадаться на лжи не любил: ему становилось слишком стыдно, стыдно до того, что он покрывался красными пятнами, и неделями переживал об этом, как о глубочайшем позоре.
Модест не позволял ей спрашивать о том, чем он занимается в Рое так долго. Вейгела была уверена, что ему не поручат ничего серьезного, – советники проведут переговоры, проверят бумаги и укажут ему, где поставить подпись и королевскую печать, – но он все не возвращался.
– Не знаю, – наконец ответил Модест. – А как ваши дела? Как сестры, как Гелион?
– Все хорошо.
Они лгали друг другу ежедневно. Модест не знал, что в столице буйствует ветряная оспа, но и Вейгела позволяла себя обмануть, заглушая голос, говоривший ей, что где бы ни был Модест, ему не «хорошо» и никак не «отлично».