Черный став
Шрифт:
Его можно было назвать красивым мужиком; может быть, среди батуринских девушек и нашлись такие, которые украдкой загляделись на него. Но Марынке и его лицо и костюм были не по душе. Она с нетерпением ждала конца службы, чтобы поскорей уйти из церкви и не чувствовать больше на себе острого взгляда Бурбы, от которого ей становилось нехорошо, как бывает, когда ее увидит кто-нибудь из мужчин на Сейме, во время купанья, совсем голой. Почему он так смотрел на нее?..
Марынка была красивая девушка, только бледная и худая, должно быть, оттого, что жила у Черного става и дышала его лихорадочной сыростью. Одета она была по-праздничному пестро и нарядно: на ней была белая, вышитая на плечах и рукавах рубаха, бархатная кирсетка; новая червонная плахта обтягивала ее узкие бедра, а несходившиеся спереди края плахты закрывал яркий зеленый, с желтыми разводами, передник; на ногах у нее были надеты красные сафьяновые сапожки, закрытые до щиколоток расшитым подолом «спидныци». На шею Марынка надела все свои мониста, блестевшие и переливавшиеся разноцветными стеклами; сзади, по черному бархату кирсетки, вились яркие ленты, вплетенные в толстые русые косы.
Марынкой все любовались; мужчины пялили на нее глаза, точно она была какое-то Божье чудо. Она к этому привыкла и не испытывала ни смущения, ни страха от таких мужских взглядов, напротив, ей даже было приятно, что никто не смотрел на нее равнодушно. А вот от взглядов Бурбы ей было очень не по себе. Она делала вид, что совсем не замечает его, и если встречалась с ним глазами — надменно и равнодушно отворачивала голову, а ее нежные щеки отчего-то розовели и руки, спрятанные под передником, начинали тихонько дрожать.
В глазах Бурбы таилась какая-то скрытая сила, власть; он любовался Марынкой спокойно, уверенно, как будто он уже решил, что она будет его, не спрашивая даже, хочет ли она этого. Марынке чудилось, что это даже не он смотрел на нее, а кто-то другой, выглядывавший из его глаз, злой и лукавый, проникавший в ее сердце темной, холодной жутью…
Когда окончилась служба и народ повалил из церкви — Марынка долго не могла в толпе пробраться к выходу, стиснутая со всех сторон. Колокола вверху весело трезвонили, солнце сквозь окна заливало всю церковь, пронизывая яркими, цветными от разноцветных стекол лучами синие облака ладанного дыма, народ галдел за дверями храма, — и у Марынки сразу рассеялись все ее страхи. Ей даже смешно стало, что примерещилась такая чепуха. Велика беда, что Бурба смотрел на нее! Пускай себе смотрит, пока у него не повылазило! Ей до этого нет никакого дела! А что до всех этих толков и слухов о нем — так можно ли верить тому, что рассказывают глупые и пьяные люди! Пусть старые бабы развешивают для них уши…
Она была уже около самой двери, когда вдруг кто-то в толпе взял ее за руку, и ее щеку точно обожгло чье-то горячее дыхание. Марынка подняла голову — и обомлела: из-за ее плеча выглянуло склонившееся к ней бородатое лицо Бурбы.
Его губы под усами кривились усмешкой, а из прищуренных под нависшими бровями глаз на нее смотрел все тот же, злой и лукавый, что и раньше…
У Марынки упало и замерло сердце, в глазах помутилось. Как во сне, она услыхала его тихий, хриплый смех, действительно похожий, как говорил Скрипица, на блеянье старого барана.
Бурба тихо сказал:
— Ай да красавица!..
Потом шепнул ей на ухо:
— Приходи до меня в Городище…
Марынка рванулась что было силы, выдернула руку из его горячей, волосатой руки, протиснулась в дверь, разорвав и рассыпав нитку с бусами, и почти бегом пустилась через площадь, не чувствуя от страха под собой ног…
А Бурба, выйдя из церкви, пошел в другую сторону, к своему Городищу…
Глядя на его могучую спину и важную, ровную походку, на то, как он презрительно уходил от всех, ни с кем не познакомившись, не перемолвившись и двумя словами — многие почувствовали в нем врага и, смущенно почесывая в затылке, думали:
«Тут что-то есть. Даром люди говорить не станут!..»
V
Чумак Наливайко
В тот же день, поздно вечером, когда в Батурине уже все спали и только соловьи в кочубеевском саду гремели вовсю да лягушки на Сейме налаживали свой меланхолический концерт — с конотопской дороги, обогнув Мазепово Городище, вкатилась в главную улицу большая гарба, запряженная парой лохматых цыганских лошадок.
Грохот, производимый телегой в пустой сонной улице, может быть, и заставил кого-нибудь из батуринцев подняться с постели и выглянуть в окно, но на улице никого не было видно, и приезжих встретила только полная круглая луна, заливавшая улицы тихим, призрачно-белым светом, отражавшимся в стеклах домов и в лужах, налитых по выемкам и ложбинкам недавним грозовым ливнем.
В гарбе сидели, закутавшись от ночной сырости в шали, две женщины; одна была уже немолодая, с выбившимися из-под платка седыми прядями волос, другой можно было дать не больше восемнадцати лет, судя по ее круглому, румяно-смуглому лицу с блестящими карими глазами и свежим пухлым ртом. Позади них громоздились узлы, подушки, сундуки и корзины: видно было, что они сюда ехали со всем своим скарбом на долгое жительство.
Лошадьми правил молодой парень — в широком соломенном крестьянском брилле, из-под которого выглядывали только черные, по-хохлацки опущенные вниз усы и крепкие белые зубы, которые открывались улыбкой каждый раз, как он оглядывался на свою молодую пассажирку.
За долгую дорогу — женщины ехали из деревни Гирявки, лежащей в сорока верстах от Батурина — и возница кое-что узнал о них, и они — о нем. Правда, старуха больше молчала, но зато молодая щебетала все время, улыбаясь во весь рот, полный молодых, блестящих, весело смеющихся зубов. Смотреть на нее и слушать ее щебетанье было так приятно, что возница временами совсем забывал о своих лошадях, и они не сворачивали в сторону только потому, что хорошо знали дорогу и торопились добраться до стойла, где можно было поесть и отдохнуть…
Девушка узнала от возницы, что его зовут Корней Наливайко, что у него нет ни отца, ни матери и никаких родных; родом он был из Ворожбы, хату и маленькое хозяйство, оставшиеся от родителей, он продал несколько лет тому назад, на вырученные деньги купил пару лошадей и гарбу и начал «чумаковать», то есть возить кому куда надо разные товары и пассажиров. У него нигде не было постоянного пристанища, случалось, что за все лето ему и дня не приходилось отдыхать; зимой же он частенько просиживал в Батурине по неделям без дела. Теперь он уже подумывал о том, чтобы обзавестись хатой и заняться каким-нибудь более спокойным делом; у него было уже скоплено для этого достаточное количество «грошей».
— Может, в Батурине и останусь… — сказал он важно, похлестывая легонько своих «цыганчат»…
Девушка, в свою очередь, рассказала ему, что ее зовут Ганкой и фамилия их — Марусевич; у них в Гирявке — свой хутор, на котором она до сих пор и жила почти безвыездно, если не считать ее поездок к подруге Оксане Коваль, жившей в трех верстах от них. Теперь она в первый раз в своей жизни совершала такое большое путешествие. Они также решили поселиться в Батурине; к этому решению их привело убийство зимой в Гирявке каким-то разбойником отца ганкиной подруги, сильно напугавшее их. Убит он был, видимо, с целью грабежа, так как в хате убитого не оказалось привезенных им накануне из Конотопа денег, около четырех тысяч, вырученных им с продажи имения задолжавшего ему помещика. Убийство это было совершено чуть ли не на глазах Ганки и ее матери, гостивших в ту ночь у Коваля на хуторе; они слыхали, как он стонал в соседней комнате, когда злодей резал ему горло. Смертельно испуганные, они притаились на своих постелях, боясь пошевельнуться, чтобы и самим не подвергнуться той же участи. Оксана, спавшая с Ганкой на одной кровати, поднялась и пошла посмотреть, что с отцом; она больше не вернулась. Утром, проведя в страхе, без сна, всю ночь, они встали и нашли Коваля мертвым, с глубоко перерезанным горлом. Оксаны же нигде не было; злодей, по-видимому, убил и ее, но ее трупа в хате не оказалось. Так до сих пор и не выяснилось, куда запрятал его разбойник…
Ганка и старуха были так потрясены этим страшным злодеянием, что ни за что не хотели больше оставаться в Гирявке. Сколько отец Ганки ни протестовал, не желая расставаться с родным гнездом, где родились, жили и умерли его отец, дед и прадед — дочь и мать упорно стояли на своем, и он, наконец, вынужден был уступить им. Теперь он остался на своем хуторе, выжидая покупателя; как только ему удастся продать имение — он тотчас же приедет в Батурин, где уже и останется навсегда…
Дорога в разговорах прошла незаметно. И Ганка и Наливайко были довольны друг другом. Видно было, что девушке нравился этот здоровый, красивый парень, глаза которого так задорно поблескивали из-под широких полей брилля, а зубы — из-под черных усов; нравилось ей и то, что он держал себя независимо, как равный им, и его бывалость, приобретенная им в постоянных разъездах и общении с разного рода людьми, и даже то, как на нем была надета его суконная свитка, всю дорогу висевшая у него на одном плече. Ганка была довольна, что он тоже хотел поселиться в Батурине.