Черный Волк. Тенгери, сын Черного Волка
Шрифт:
Через две недели хан вынужден был признать, что допустил ошибку. Разумеется, он об этом никому не сказал, даже своим сыновьям и военачальникам. Он поступил именно так, как поступал всякий раз, обнаруживая собственную ошибку: собрал в кулак всю свою несокрушимую Волю, сделался жестоким и безжалостным. Стремясь к одной–единственной цели, властитель монголов не видел и не слышал никого из тех, кто хотел бы открыть ему глаза на правду. Зачем? Он и без советчиков разберется…
— Верховных военачальников и тысячников ко мне! — повелел он однажды утром.
Прошел день и еще полдня, пока они у него собрались. Многие явились в порванных меховых шубах, с распухшими руками и ногами. Привыкшие к победам бравые воины стояли перед ханом в этом мире застывшего снега и льда с потухшими взглядами. Ничего хорошего от этой встречи у хана они не ждали.
— Отставшие от войска без моего позволения должны быть без промедления убиты тысячниками, сотниками или десятниками. Если ни одного из начальников рядом не окажется, пусть отстающего убьет ближайший к нему воин. Если кто–нибудь из обоза оставит свою повозку или не починит сломанную, он должен быть убит на месте.
— Большинство погонщиков яков — женщины и девушки, мой хан! — заметил один из тысячников.
— А кто заставлял их участвовать в походе? Ответь мне: что потребуется тебе перед стенами таких городов, как Отрар, Бухара и Самарканд, — женщины и девушки или метательные машины с их повозок?
— Мой хан! — выступил вперед один из военачальников. — Уже сейчас от войска отстало больше тысячи обессиленных и отморозивших руки или ноги воинов. Сколько таких будет, когда, повинуясь твоему приказу, мы перейдем через Небесные горы?
— Сто тысяч! Или двести тысяч! — вскричал Чингисхан.
— О-о, властитель! — выдохнули одновременно три тысячника, а первый повторил упавшим голосом:
— Сто тысяч! О мой хан!
— Отдать за четыреста пятьдесят убитых монголов сто тысяч других монголов? — набрался мужества второй.
— А сколько их поляжет в самом Хорезме? — не удержался третий.
— Да если и пять раз по сто тысяч — пусть! — ответил им всем Чингисхан. — Я — бич божий! Разве не заслуживает наказания этот испорченный народ за то, что терпит такого повелителя?
Властитель прошелся по снежному насту; подходя к одному военачальнику за другим, заглядывал им в глаза, загадочно улыбался. Остановившись перед теми тремя тысячниками, которые осмелились вслух выразить свое недовольство, сказал:
— Как же, наверное, вопят и негодуют ваши воины, когда их начальники визжат, как старые немощные бабы? — Чингисхан быстро повернулся к своим телохранителям и приказал им: — Бросьте этих крыс голыми в снег, а их шубы отдайте тем, кто мерзнет! — И еще хан сказал: — Куда легче идти на Хорезм с сотней или двумя сотнями тысяч воинов, которые следуют за мной без тени сомнения, чем с четырьмя или пятью сотнями тысяч, чьи стоны и вздохи всех сковывают.
После этого военачальники разъехались. Хан все устроил таким образом, что все они должны были проехать мимо тех троих, которые голыми лежали на снегу. Головы им успели отрубить. Когда тысячники отъехали на порядочное расстояние и Чингисхан тоже сел в седло, над перевалом задул сильный северный ветер. И скоро тела казненных совсем замело…
Тенгери был в том главном клине, которым предводительствовал сам хан, а Саран — в караване повозок, доверху нагруженных отдельными частями метательных и осадных машин, а также орудий «летучего огня». Перед Тенгери ехал верхом или плелся по снегу Бат. Случались дни, когда они больше двигались в лешем строю. Саран и Тенгери не виделись уже больше месяца. Расстались они в долине, у самого подножия Тянь—Шаня.
Лошади шли по брюхо в снегу. У многих от холода лопались жилы, и воинам пришлось обматывать им копыта и ноги шерстью яков. А ведь войско не пробилось пока к верхней части плоскогорья; здесь еще попадались ели, невысокие тополя и клены, так что по ночам можно было погреться у костров. Да, этот переход потребовал немалых жертв. Мертвые оставались на снегу, как черные поленья. А некоторые провалились в глубокий снег по плечи и замерзли с поднятыми руками и открытыми ртами. Кое–кто замерз вместе со своими лошадьми, не выпуская из окостеневшей руки плетки. Они, обледеневшие, казались высеченными из камня. И это притом что войско Чингисхана еще не дошло и до середины Тянь—Шаня.
Пришел день, когда Бат крикнул, оглядываясь по сторонам:
— Деревьев впереди нет!
И хотя из–под меховой шапки были видны только его глаза, от Тенгери не укрылось, что Бата трясет от страха.
— Впереди никаких деревьев нет! — еще раз крикнул Бат, словно опасаясь, что Тенгери и остальные не поймут, чем это грозит.
Тенгери кивнул. «А что ему ответить?» — думал он, глядя на бескрайние снега. Да, леса, и без того редкие, остались позади. Впереди только снежные наносы, обледеневшие каменные стены со свисающими сосульками и глубокие пропасти во льду и снегу, а над всем этим — серое давящее небо. Время от времени доносилось предсмертное ржание скользящих вниз по обледеневшему насту, срывающихся и падающих в пропасть лошадей, звуки глухих ударов в этой бездне и их отражение — и конный переход по бескрайней снежной пустыне продолжался.
Вдруг лошадь Бата как–то накренилась и повалилась на льдистую корку снежного покрова, которую ветер вылизал до блеска. Тенгери и другие из его десятка поспешили к нему, чтобы высвободить из стремени его ноги — караковый жеребец придавил Бата. Когда Хунто это удалось, все заметили, что жеребец сломал переднюю и заднюю ноги. В состоянии, близком к умопомрачению от радости, Тенгери и все остальные навалились на обреченное животное, вспороли ему ножами жилы и жадно пили его горячую кровь, а потом уже наелись вдоволь жареной конины. С наступлением темноты они закапывались в снег, жались друг к другу и ворочались, как звери, пока не забывались тяжелым сном, заметенные снегом.
Тенгери каждую ночь являлась во сне Саран, ведь он целыми днями только о ней и думал. Он видел ее бредущей рядом с повозкой и переворачивающей лицом кверху каждого лежащего на снегу воина, а вдруг это он, Тенгери? Она, конечно, тоже целыми днями думала только о нем. Он тихо шептал под снегом ее имя, и ему чудилось, будто он слышит в ответ: «Черный!» Как это страшно, когда тебе ночь за ночью снятся упавшие на снег воины и белые скелеты лошадей! Или казни! Просыпаясь, Тенгери всякий раз спрашивал себя: «Жива ли она?» И иногда стонал сквозь зубы: «Газель!»
Тогда Бат толкал его рукояткой плетки в бок.
— Какие тут газели? Привиделись они тебе, что ли, газели эти? Здесь даже волка не встретишь!
Сколько раз Тенгери давал себе слово не думать больше о бредущей за повозкой и вглядывающейся в лица трупов Саран. Он заставлял себя мысленно возвращаться к дням мирной жизни у Керулена, к голубой реке и синему небу над ней, к камню с изображением Саран, которое он так и не закончил. И наконец, к призывному звуку трубы из лагеря: «Война!» Тогда он, ликуя от несказанной радости, погнал своего гнедого к юрте, стоявшей у вершины округлого холма, где его ждала Саран. Едва увидев друг друга, они оба воскликнули: «Война!» И скрылись в юрте, где обнялись и шептали друг другу, забыв обо всем: «Война! Теперь мы сможем бежать! Мы убежим! Наконец–то!» Тогда, конечно, никто из них и представить не мог, какие тяготы их ждут в горах. И вот они в самом сердце Тянь—Шаня, перед ними его перевалы, ледники и вечные снега. Тенгери думал: «Отсюда обратного пути нет, отсюда не убежишь. Саран знает это теперь не хуже меня. Она знает, что мы можем встретиться в долине по ту сторону гор, если каждый из нас отдаст за это все! И значит, нам предстоит пробиться сквозь этот мир льда, снега, порывистого ветра и лежащих при дороге мертвецов. Только после этого мы можем попытаться добиться того, к чему стремимся! Ты слышишь меня, Газель?» Ответом ему был только ветер.