Чертов мост, или Моя жизнь как пылинка. Истории : (записки неунывающего)
Шрифт:
Но вот кончились наши вечера в Нащокинском. Алексей Михайлович переехал в Дом для престарелых, так называемый «дорогой», так как на содержание удерживалась почти вся пенсия. Размешался он через мост, по Ленинградскому шоссе, на берегу канала им. Москвы.
124
Друг (фр.).
Хотя у него был отдельный «люкс» — комната, душ, туалет и, в случае необходимости, еду приносили ему в комнату, Файко явно заскучал в своем новом жилище. А тут еще подвели глаза. Он не смог читать. Ездить к нему было далековато. Когда я приезжал к нему, Люба старалась снабдить меня чем-нибудь вкусненьким и обязательно растворимым кофе, который был тогда новинкой.
Как-то я заехал к нему в конце Страстной недели, когда в церквах читают чудесную молитву Ефрема Сирина. Я напомнил об этом Алексею Михайловичу. Мы оба опустились на коврик, на колени, и вместе повторяли вслух эти замечательные слова:
«Господи Владыко живота моего, дух праздности, уныния, любоначалия и празднословия не даждь ми. Дух же целомудрия, смиренномудрия, терпения и любве даруй ми, рабу Твоему».
Очевидно, дух терпения и смиренномудрия и следует воспитывать в себе человеку, когда приходит возраст. И тогда тайны творческого угасания будут поняты и не предстанут такими ужасными, как они кажутся человеку, полному сил.
Алексей Михайлович недолго пожил в своем новом жилище. Жизнь покинула его, когда я был в отъезде.
А. Я. Бруштейн
Я с давних пор дружил с Александрой Яковлевной Бруштейн, известной детской писательницей. Мы много разговаривали о литературе, иногда я делился с ней какими-то жизненными переживаниями. Как-то я даже пожаловался Александре Яковлевне на свою 12-летнюю дочь Олю, что когда ее посылают в лавку за керосином, она корчит рожи.
— Но ведь она идет за керосином? — осведомилась Бруштейн.
— Попробовала бы она не пойти, — с обидой отозвался я, отец.
— Так что она, по-вашему, «Интернационал» должна петь? — была реакция Александры Яковлевны.
С тех пор у нас в семье эта фраза стала крылатой, и вот уже ее хорошо усвоили внуки…
Помню, были мы с Александрой Яковлевной на просмотре «Двенадцати месяцев» С. Маршака в МТЮЗе. Ни пьеса, ни спектакль нам не понравились, но в присутствии высокопоставленного автора и высших чинов Министерства культуры мы постановку хвалили. Когда мы вышли на улицу, Александра Яковлевна, поправляя свой слуховой аппарат, на всю улицу воскликнула:
— Леша, мы — г…но!
Вспоминаю еще один эпизод. 1939 год. Александра Яковлевна, как всегда, спешит, переходя через двор Союза писателей. По дороге встречает Сергея Михалкова. Не обращая внимания на то, что он какой-то «не в себе», занятая своими мыслями о состоянии детской литературы и драматургии, она останавливает его.
— Сережа! Очень хорошо, что вы мне попались. Нам нужно срочно поговорить. Дело в том, что…
— А-Александра Яковлевна! Я н-не м-могу, — чуть заикаясь, как всегда, делает попытку ускользнуть от нее чем-то явно взволнованный Михалков. — Н-нет времени!
— A-а! Когда вас хвалят, то у вас всегда находится время. Имейте мужество выслушать критику! Я говорю о вашей последней пьесе. Что вы в ней написали? — наступает Бруштейн.
— А-Александра Яковлевна! Ч-честное слово, я сейчас не м-могу… Такое событие!
— А что случилось?
— М-меня наградили!
— Интересно, за что? За то, что вы пишете плохие пьесы? — Возмущение Александры Яковлевны дошло до апогея. Она забыла, что перед нею известный детский поэт. — Чем же, интересно узнать, вас наградили?
— О-орденом Ленина!
— Сережа! Сколько раз я вам говорила: есть вещи, которыми шутить нельзя. Орден Ленина! Вы понимаете, что это такое?
— В-всех наградили! — бросает Михалков и наконец ускользает прочь.
Событие как для него, так и для других писателей действительно исключительное.
Александра Яковлевна остается на месте, она начинает понимать, что, очевидно, и вправду, что-то произошло. Она входит в здание Союза писателей. Ей встречается поэт Безыменский. Она бросается к нему и со всем своим темпераментом горячо жмет руку, поздравляя того с высокой наградой.
Но Безыменского-то как раз и не наградили!
В 1959 году в Центральном доме литераторов отмечалось 75-летие Александры Яковлевны. По словам С. Т. Дуниной, я действием выразил свой характер и свои чувства к юбилярше, бросившись перед ней на колени.
Цифра тринадцать Алексея Ермолаева [125]
В 1975 году умер мой друг Алексей Николаевич Ермолаев. Можно только удивляться, до чего я был в плену старых представлений о балете, пока не встретился с Алексеем Ермолаевым. Нас познакомил Ю. Слонимский [126] еще до войны. Я недоумевал тогда: чем могу быть полезен прославленному танцовщику и уже заявившему о себе одаренному балетмейстеру. Его партии — Хан Гирей в «Бахчисарайском фонтане», Филипп в «Пламени Парижа», Тибальд в «Ромео и Джульетте».
125
См.: «Как много он мог бы еще сделать!» в сб.: Ермолаев А.Статьи и воспоминания. М., «Сов. композитор», 1982.
126
Ю. И. Слонимский(1902–1978), балетный критик, драматург-сценарист.
Помню первое ощущение от знакомства — одержимость. О чем бы он ни говорил, что бы ни делал, за внешним светским ритуалом, обязательностью манер чувствовалось одно желание — выяснить, какой своей стороной новый знакомый может быть полезен замыслам, которыми постоянно была полна его голова.
На исходе военных лет я совместно с Ю. Слонимским и А. Ермолаевым работал над либретто задуманного Ермолаевым балета, но замысел осуществлен не был. Облик будущего балета, видно, уже вырисовывался в мозгу артиста, но что-то требовало дополнительной проверки. Я стал участником обсуждения, и так продолжалось все время нашего знакомства. Драматической чертой характера Алексея Ермолаева было постоянное сомнение в процессе творческого поиска. Сомнение, доводившее его нередко почти до самоуничтожения. Он не умел щадить себя так же, как и не давал пощады другим. И в то же время было нечто трогательное в его искренней вере в неограниченный творческий потенциал своего собеседника, от которого он ждал помощи. Алексей Николаевич был твердо уверен, что у партнера полным-полно свежих острых мыслей и недоумевал, почему он тут же не выдает их на-гора, удовлетворяясь беглыми поверхностными решениями. Бороться же со «скороспелкой», как считал Ермолаев, можно было только так: ничего не брать сразу на веру, во всем сомневаться, бичом неумолимой критики заставлять собеседника устыдиться, чтоб хоть этим вынудить его расстаться с теми сокровищами, которыми тот, по глубокому убеждению Ермолаева, обладал.
Несмотря на мои неоднократные заверения, что возможности партнера им явно завышены, Ермолаев в своей убежденности был тверд. Бывало, обрадуешься какой-нибудь мысли, которая пришла тебе в голову, смотришь с надеждой на своего жестокого друга — ну как, пойдет? И встречаешь настороженный хмурый взгляд: дескать, больно скоро, голубчик, обрадовался, возможен и другой вариант. Согласишься с поправкой — опять подозрение: не заключено ли в торопливости, с которой была принята новая мысль, желание поскорей отделаться, обойтись малым, в то время когда, может быть, совсем рядом находится волшебная дверца, за которой скрыты тайны Совершенного, Подлинного?