Чертов мост
Шрифт:
— Не знаю, как и благодарить вас, — начал радостно Штааль, но не успел закончить фразы: Безбородко вдруг тяжело закашлялся, схватившись руками за шею, и выронил палку, которая стукнулась о блюдо и упала, зацепив одну из склянок с лекарством. Штааль быстро опустился на ковер и поднял склянку прежде, чем жидкость успела вылиться. Безбородко прижимал к губам платок, на котором выступало желто-красное пятно. На лице князя изобразился ужас. Такое же выражение проскользнуло и по лицу Штааля.
— Опять жилка, видно, лопнула, — прошептал Александр Андреевич, отнимая платок от вздрагивавших губ.
— Не прикажете ли послать за врачом? — спросил растерянно Штааль.
Безбородко жалостно кивнул головой и снова ухватился за горло, чувствуя приступ страшного кашля. Штааль поспешно вышел из комнаты и распорядился позвать врачей. Ему было очень жаль Александра Андреевича. «Не умер бы, однако, до бала», — подумал он и тотчас устыдился этой мысли.
IV
По случаю обручения великой княжны с австрийским эрцгерцогом богатейшие вельможи Петербурга старались затмить друг друга роскошью своих праздников. Князь Безбородко, никогда не бывший скупым, несмотря на постоянное кряхтение о расходах, и вдобавок получивший только что от царя награду в сто тысяч рублей, отдал Иванчуку приказ не жалеть никаких денег. Но интереса к своему вечеру Александр Андреевич не проявлял и лишь устало глядел на Иванчука, когда тот измученным, торжествующим тоном докладывал ему, что не только Завадовскому, но и самому Шереметеву их праздником будет утерт нос. Впрочем, на Иванчука можно было положиться: он старался изо всех сил. Работы у него действительно было много. Всего больше забот ему доставляли вопросы этикета, связанные с приездом государя, который должен был явиться на праздник во главе Мальтийского двора и в костюме гроссмейстера. Александр Андреевич не входил и в эти вопросы, да и сам мало смыслил в этикете, несмотря на долголетнюю жизнь при дворе. Иванчук ездил для совещания к авторитетным людям, почтительно и горячо высказывал свои соображения, удивляя осведомленностью авторитетных людей, и завел при этом случае ряд хороших знакомств. Мальтийский этикет не был твердо разработан, и после продолжительных совещаний оркестру указано было играть при появлении государя не английский гимн «God save the King» [90] , принятый в ту пору в качестве гимна и в России, а подходящую случаю музыку по выбору дирижера (ввиду преклонных лет Сарти приглашен был Бортнянский). Император мог приехать лишь к десяти часам и приказал открыть бал до своего прибытия. Решено было, что откроет бал с Долгоруковым Анна Петровна Лопухина. Другой возможной кандидаткой признавалась ее мачеха Екатерина Николаевна, но по размышлении была отвергнута: все знали, что княгиня Лопухина долгое время была в близких отношениях с Александром Андреевичем. Это подало бы повод для глупых шуток, чего желали избежать, из уважения не к Екатерине Николаевне — ее все презирали, — а к князю Лопухину, который имел репутацию хорошего, порядочного человека; он тяготился положением своей дочери, еще больше — сыпавшимися на него милостями, и титул принял неохотно, тем более что Лопухины просто считали себя знатнее светлейших князей Лопухиных.
90
«Боже, храни короля» (англ.)
Программа танцев тоже была принята не сразу. Тампет, матрадура и манимаска были отвергнуты как недостаточно основательные для такого бала танцы, а оставлены лишь гавот, а-ла грек, англез и в первую очередь вальс, который только что был вновь разрешен императором по просьбе Анны Петровны: Павел Петрович считал этот танец неприличным.
Всеми своими соображениями Иванчук озабоченно делился с близкими людьми. Штааль, бывший в их числе, последние часы перед балом провел в большом волнении. Часов в семь вечера он наконец приступил к туалету, сразу почувствовал усталость и раздражение от всего того, что нужно было сделать: выбрился, во второй раз в этот день, и — хоть зажег для бритья перед зеркалом все имевшиеся у него свечи — немного порезался в углу рта и на шее, и, не заметив этого, испачкал кровью воротник только что купленной белоснежной рубашки. Это привело его в дурное неуверенное настроение: он замечал, что маленькие неудачи всегда предвещают неудачный день. Штааль надел другую рубашку и с досадой заметил на ней прореху, очевидно сделанную у прачки; вылил на себя полсклянки Кельнской воды, выпил для улучшения настроения рюмку кукельванца и закусил очень легко, чтобы оставить аппетит для чудес, ожидавшихся к ужину. Затем надел новый мундир и в десятый раз посмотрел на часы. Иванчук просил его приехать возможно раньше, помочь в последних приготовлениях. Было, однако, еще слишком рано. По тому волнению, которое он испытывал, Штааль невольно подумал, какая серая жизнь выпала на его долю в последнее время. «Надо этому положить конец», — неопределенно-сердито подумал он. Тотчас приказал денщику сходить за извозчиком, вышел из дому, напевая решительно «Звук унылой фортепьяна», и осторожно, на цыпочках, оберегая от грязи сапоги, натертые до ослепительного блеска, перешел с крыльца к дрожкам. Но и тут оказалась неудача: садясь, он задел одной
ногой другую, и на левом носке выше подошвы остался грязный след. Все больше убеждаясь, что вечер будет неудачный, Штааль со злобой подтолкнул под себя шинель, тщательно закутался и приказал ехать живее, хотя торопиться было решительно незачем. Он испытывал раздраженное чувство человека, который едет в общество богачей на ободранной гитаре извозчика. «Не выйдет так не выйдет!» — заранее — уже перед самым дворцом князя — подготовлял он себя к неудаче. Но тотчас почувствовал, что, как себя ни подготовляй, а непринятие в орден перенести будет нелегко.
Он прибыл на праздник первый. На огромной мраморной лестнице, по сторонам от растянутого на ней толстого ковра, столбами вытянулись огромные пудреные лакеи в синих ливреях и в чулках. Штааль поспешно стал подниматься, неловко оглядываясь на этих людей, из которых каждый был выше его головою. Заметив молодость первого гостя и его неуверенный вид, лакеи приняли менее принужденную позу; а один наверху даже дерзко усмехнулся, глядя на вошедшего с той самоуверенностью, какую дает, независимо от социального положения, большое превосходство роста. Штааль быстро прошел в зал Гваренги, еще только наполовину освещенный. Кроме стоявших у дверей двух великанов, в зале не было ни души. Лишь на хорах невидимый оркестр настраивал инструменты. Слева, наверху, в залу открывались темные квадраты лож. Штааль знал, что ложи эти — для парочек, ищущих в бале уединения, — Иванчук устроил в подражание знаменитому празднику князя Потемкина в Таврическом дворце. Вид лож и звуки настраиваемых инструментов щекотали нервы Штааля, который чувствовал себя неуютно, хоть и твердо помнил, что он в доме свой человек. Иванчук, без кафтана, в сопровождении двух слуг, на цыпочках пронесся по зале. Штааль радостно направился к нему, но он, отчаянно щурясь, замахал головой, затряс над ней руками, точно Штааль хотел все испортить, и пронесся дальше. «Зачем же этот хам просил меня приехать как можно раньше? — подумал, обидевшись, Штааль. — Хоть бы прогнал его Александр Андреевич» (об увольняемых со службы людях редко говорят: «его уволили» или «он ушел», а больше «его прогнали», «он вылетел»). К облегчению Штааля, в дверях показался новый гость, вдобавок знакомый: конногвардеец Александр Рибопьер. Это был небольшого роста семнадцатилетний мальчик с необыкновенно оживленным выражением подвижного красивого лица. Радость жизни так его переполняла, что на него трудно было смотреть без улыбки. У него и рот всегда был полуоткрыт, обнажая мелкие белые зубы. Кожа на лбу у Рибопьера была по-детски так твердо и гладко обтянута, что его часто гладили по лбу (это выводило его из себя). Штааль не очень любил Рибопьера: немного завидовал этому баловню судьбы (в нем сразу чувствовался баловень судьбы), завидовал даже его молодости и тому, что, несмотря на свои семнадцать лет, он уже как-никак считался большим. Сам Штааль только что вступил в тот возраст, когда молодой человек неожиданно, с чувством недоумения и грусти, замечает, что первая его молодость безвозвратно прошла и что над ним из-за нее больше не подтрунивают и никогда подтрунивать не будут, — а прежде такие шутки вызывали в нем раздражение.
Штааль вдобавок знал, что в этот вечер у Рибопьера была кроме его семнадцати лет особая причина для возбужденно радостного настроения: весь Петербург говорил, будто этот мальчик был соперником императора Павла в милостях Анны Лопухиной. Еще утром Штааль слышал из разных уст с несходившимися подробностями рассказ о том, как император в необычный час приехал во дворец на набережной Невы, только что им подаренный отцу Лопухиной; не застав ее дома, по указанию Екатерины Николаевны, ненавидевшей свою падчерицу, через пробитую в стене дверь он вошел в соседний дом Долгоруких и там застал Анну Петровну — одни говорили, наедине с Рибопьером, другие — в его объятиях. Что было дальше, не объяснялось: «Картина!» — только повторяли радостно рассказчики. Штааль — больше из зависти к Рибопьеру — громко выражал сомнение в достоверности этого происшествия и говорил, что если бы в нем была хоть небольшая доля правды, то Пален тотчас пригласил бы Рибопьера на «стаканчик лафита» (так почему-то называли ссылку в Сибирь). Но теперь, по взволнованному лицу мальчика, он видел, что в рассказе должна быть доля правды.
Доля правды в нем действительно была, и это в самом деле приводило в особо взволнованное состояние Рибопьера. Он не был влюблен в Анну Петровну — во всяком случае, не больше, чем в других хорошеньких женщин. Государь застал их не наедине, а в обществе других гостей: они танцевали вальс, причем Рибопьер держал даму не одной рукой, а двумя, что было строго запрещено царем. На всех лицах изобразился ужас, когда в дверях
внезапно появилась мрачная фигура Павла. Ничего больше не произошло; государь скоро уехал. Но Рибопьер и теперь не мог освободиться от смешанного чувства испуга, счастья и гордости: он, которого все еще называли Сашей, которому говорили «ты» и которого гладили по лбу, был в любви соперником императора. Всю ночь он замирая ждал страшного стука в дверь и появления великана фельдъегеря — с кибиткой, для отвоза его в Сибирь; а утром, выйдя из дому, он осматривался и тщательно избегал подворотен, где его могли ждать подосланные убийцы (если б с ним пожелали покончить тайно ). Ни фельдъегеря, ни убийц не было, но сознание опасности, которой он подвергался, не покидало Рибопьера даже в доме князя Безбородко, хоть он и предполагал, что на людях с ним не решатся покончить.
При виде Штааля Рибопьер первым делом себя спросил, слышал ли уже Штааль, и если не слышал, то как ему рассказать, не компрометируя чести женщины. Это страстное желание Штааль тотчас почувствовал — с проницательностью молодых людей, враждебно настроенных друг к другу, и нарочно сделал вид, будто ровно ничего не слышал, когда Рибопьер принялся осторожно, никого не называя и не компрометируя чести женщины, рассказывать свою историю. Это очень огорчило юношу. Но его утешил Иванчук, вновь пронесшийся по зале: увидев нового гостя, он на мгновенье остановился, захохотал и потрепал Рибопьера по плечу:
— Слыхали, брат, слыхали о твоем вальсоне с Анет Лопухиной!.. Смотри, Сашенька, в Сибирь не угоди!
Несмотря на упоминание о Сибири или вследствие этого упоминания, Рибопьер вспыхнул от удовольствия.
— Да ведь что же, ведь ничего, собственно, не было, — скромно начал он.
— Ну, Сашенька, ты не ври — это, брат, кажется, из «Цивильского цирюльника»!..
Иванчук опять захохотал и понесся дальше. Штааль упорно делал вид, будто во всей истории нет ничего ни Удивительного, ни интересного. Он даже незаметно зевнул. «Выскочка», — думал он о Рибопьере, вспоминая, что, по слухам, отец мальчишки был француз-парикмахер по имени Пьер Рибо. Неожиданно внимание Штааля заняло сходство имен: Рибопьер — Робеспьер. Он вспомнил картонное лицо революционного диктатора, посмотрел на мальчишку и — невольно улыбнулся. То, что он знал Робеспьера, было ему теперь особенно приятно, так как свидетельствовало об огромном превосходстве его жизненного опыта над опытом Рибопьера, хотя бы тот и был соперником императора. «А может быть, он и в самом деле сочинил всю эту историю с Лопухиной. Очень мальчики врут о таких своих делах… И я привирал в свое время…» — подумал он.
Рибопьер тотчас почувствовал недоброжелательство Штааля и насторожился. Других гостей еще не было, и им приходилось поневоле оставаться вместе. Медленно гуляя по зале, Штааль тоном хозяина и знатока показывал ее главные достопримечательности. Хозяйский тон его теперь раздражал Рибопьера. «Экая, подумаешь, честь, что он свой человек у Александра Андреевича, даже если не врет и в самом деле свой человек…» — думал он (Безбородко, несмотря на его первый в империи пост и огромное богатство, никому не внушал особенного преклонения). Он сбоку смотрел на Штааля и с повышенной насмешливостью, свойственной семнадцатилетним мальчикам, старался найти в нем что-либо такое, о чем можно было бы пустить забавный и злой рассказ. Картины совершенно не интересовали Рибопьера: как все очень молодые люди, он ничего не понимал в искусстве — ему даже были неизвестны имена знаменитых художников, которые называл Штааль (сам Штааль только и знал, что их имена). Но в конце зала, у двери, ведущей во внутренние покои, Рибопьер вдруг залился звонким хохотом при виде мраморной статуи Эрота, обнесенной решеткой из медных стрел.
— Так об этой-то статуе Гаврила Романович написал «Крезова Эрота»! — с трудом выговорил он наконец.
Стихотворение, в котором Державин, недолюбливавший Безбородко, высмеял его немощь, пользовалось большой популярностью у молодежи. Штааль тотчас продекламировал:
…Что, сказал я, так слезамиЛьется сей крылатый бог?Иль толикими стреламиВ сердце чье попасть не мог?Иль его бессилен пламень?Тщетен ток опасных слез?Ах! Нашла коса на камень:Знать, любить не может Крез.