Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Чертов мост

Алданов Марк Александрович

Шрифт:

Он помолчал, затем спросил Баратаева с усмешкой:

— Вы что-то не очень со мной спорите?

— Зачем я буду спорить? — ответил с внезапным раздражением Баратаев. — Допустим, что все правда в вашем утомительном пессимизме. После ужасов революции ужасы контрреволюции — это для усмирения хама, как вы аристократически выражаетесь. А потом хам вырвет хлысты, на контрреволюцию ответит новая революция, и так без конца, да? Чудесное же воспитание получит молодое поколение… Меня, впрочем, интересуют преимущественно выводы. Из ваших взглядов вывод можно сделать только один: броситься бы возможно скорее, головой вниз, в кухню дьявола, в этот самый кратер Везувия. Вы, однако, до семидесяти лет не бросились. Может быть, рассчитываете убедить человечество броситься? Я не знаю, зачем вы живете, зачем всем, кто готов слушать, высказываете свои утешительные мысли… Вы умный человек, но, извините меня, выше некоторой ступени ума, выше определенного его сорта вам не дано подняться. Бросьтесь, в самом деле, в Везувий.

— Зачем так сразу в Везувий?.. Для начала достаточно встать на ноги: большинство людей, как святой Януарий, патрон этого города, рождается в коленопреклоненной позе.

— Нет, оставьте… Пустая вещь — афористическое мышление…

Баратаев вдруг остановился и уставился глазами вверх на сторожевую башню. Дозорный что-то взволнованно кричал. Усилившийся ветер относил его слова. Баратаев встал, приблизился к башне и, сложив трубкой руки у рта, спросил, в чем дело. По словам дозорного, в море на высоте Капри показались огни. Кажется, какая-то эскадра идет к Неаполю. Баратаев и Ламор тщетно вглядывались в море и ничего не видели. Был ветер, волны рвались и пенились у мрачных стен Castel del Ovo.

— Если это французы, дело меняется, — сказал Баратаев.

— Если это англичане, дело тоже меняется, — сказал Ламор. — А я когда-то уже переживал такие минуты… Странно…

Они поспешно направились назад в замок. Близился рассвет.

XIII

Огни, которые видел в море дозорный Castel Nuovo, принадлежали английской эскадре. Это лорд Нельсон подходил к неаполитанским берегам.

Гораций Нельсон, барон Нильский, в ту пору, несмотря на свою испытанную храбрость, на тяжкие раны и на блестящую победу при Абукире, еще был далек от необычайной славы, выпавшей на его долю после Трафальгарского сражения. Король Георг III не был к нему благосклонен. Питт его недолюбливал, как недолюбливал всех глупых людей. В Англии не прощали Нельсону того, что он не сумел помешать высадке в Египет армии генерала Бонапарта; и даже за победу у Нила адмирал получил в награду не титул виконта, на который он рассчитывал, а низшую степень пэрии, баронский титул. Это чрезвычайно его раздражило. Он чувствовал нерасположение к себе начальства, правительства и высшего английского общества.

Престижу лорда Нельсона в Англии препятствовало многое: незнатное происхождение — отец его и все предки были простые священники, — неприятный характер и детское тщеславие, невежество и отсутствие воспитания, малый рост и некрасивая наружность. В последнее же время особенно вредил адмиралу общественный скандал — связь лорда Нельсона с Эммой Гамильтон, женой английского посланника в Неаполе. Любовные связи могли быть у всех, но эта имела скандальный характер. Неприличны были отношения, возникшие между Нельсоном и его женой. Странно было то, что старик посланник остался лучшим другом адмирала. Многие — с полной осведомленностью — вспоминали прошлое леди Эммы, которая в первой своей молодости была уличной женщиной. Обо всем этом говорили не стесняясь в аристократических салонах Лондона. Но о главной черте скандала там говорили лишь шепотом мужчины, да и то с разбором: в обществе юношей о ней молчали, чтобы их не портить; в обществе стариков также молчали, из уважения к сединам. Черта эта заключалась в особого рода отношениях, существовавших будто бы между леди Гамильтон и неаполитанской королевой Марией-Каролиной. В Неаполе о них болтал каждый мальчишка. Революционные листки писали об этих отношениях с большим удовольствием, в том особенно противном уличном тоне, в каком обычно обличают нравы низложенной династии на следующий день после ее низложения.

Страсти адмирала к леди Гамильтон недоброжелатели приписывали его бездействие и военные ошибки. Говорили, будто он пропустил генерала Бонапарта в Египет потому, что не мог расстаться со своей любовницей; будто в Палермо он в угоду леди Эмме проводил ночи напролет за игрой и проиграл в карты состояние. Долгое пребывание Нельсона в сицилийских водах объясняли тем же влиянием. Адмирал делал все, что хотела леди Гамильтон; леди Гамильтон ни в чем не могла отказать Марии-Каролине. Королева же, смертельно напуганная революцией, больше всего боялась, как бы Нельсон не перестал заниматься ее делами. Эшафот ее сестры, Марии-Антуанетты, все мерещился королеве Обеих Сицилии. Она верила в непобедимость барона Нильского: лишь он мог ее спасти от неаполитанских мятежников и от французской эскадры, недавно прорвавшейся в Средиземное море.

Когда выяснилось, что Сицилии не грозит опасность со стороны французской эскадры, лорд Нельсон, крейсировавший у сицилийских берегов, решил отправиться в Неаполь, чтобы прикончить гибнущую Партенопейскую республику. Адмирал съехал в Палермо на берег; на совещании с королем и королевой он получил полномочия для самых решительных мер по подавлению мятежа (Мария-Каролина не доверяла кардиналу Руффо). Так как Нельсон не знал иностранных языков, то было решено, что сэр Вильям Гамильтон с женою также отправятся в Неаполь. Влюбленный адмирал был очень, счастлив: он давно мечтал о том, чтобы леди Эмма увидела его во главе эскадры.

Британские моряки приняли озлобленно-весело появление леди Гамильтон на адмиральском судне. Подчиненные боялись и уважали Нельсона; но леди Эмма и ее муж были вечной темой их шуток. Моряки, остающиеся месяцы и годы без женщин, смотрят на любовь по-особенному просто — в этой простоте смесь профессионального идеализма и грубой откровенности. Офицеры обсуждали любовь Нельсона так, как этого себе не позволил бы ни один штатский человек. Израненных, ежедневно рискующих жизнью моряков никто не мог удивить храбростью; тяжкие увечья адмирала служили у них предметом самого обыкновенного, а порою, по обстоятельствам, и шутливого разговора.

Переход из Палермо в Неаполь был со второго дня беспокойный, несмотря на летнее время года. Огромный восьмидесятипушечный линейный корабль «Foudroyant» [109] , на котором находились лорд Нельсон и его гости, качало очень сильно. Сэр Вильям Гамильтон пролежал сутки в отведенной ему каюте на верхней палубе. Туда ему жена приносила то капли, то черное кофе, то чашку бульона. Он от всего отказывался, слабо улыбаясь, но уступал настояниям леди Гамильтон, с отвращением проглатывал, поднявшись на локте, то, что ему подавали, и торопился принять снова горизонтальное положение. В каюте навестил его и адмирал, смотревший на больного с наивным, не понимающим сочувствием: лорду Нельсону было очень трудно понять, что такое морская болезнь. Море представлялось адмиралу чем-то вроде принадлежащего ему огромного имения, и он чувствовал себя при виде больного Гамильтона как хозяин, в доме которого, от дурного устройства и неудобных порядков, неожиданно захворал приглашенный гость. Почти такое же чувство испытывал сам сэр Вильям, и долю отвращения, вызываемого в нем морем, он невольно переносил на Нельсона.

109

«Громовержец» (франц.)

Леди Гамильтон, напротив, не страдала морской болезнью и очень этим гордилась. Зимою, во время их бегства из Неаполя в Сицилию, на море поднялась небывалая буря. В королевской семье и в свите почти все были тяжело больны и очень скоро потеряли условное чувство физического стыда; потом дамы некоторое время избегали смотреть в глаза мужчинам. Но леди Эмма и тогда чувствовала себя лучше других, теперь же вовсе не страдала и проводила время довольно приятно, хоть немного однообразно, в салоне адмирала Нельсона.

В течение последних суток переезда Гамильтон не думал ни о чем из того, что обычно его занимало: ни о делах службы, ни об отношениях леди Эммы к Нельсону, ни даже о своей коллекции древностей и минералов, которая составляла главный интерес его жизни (коллекцию эту ему удалось вывезти из Неаполя и отправить в Англию). Все его обычные мысли были вытеснены общим чувством отвращения, порожденным тошнотою, вкусом во рту, щетиной на тройном подбородке и на щеках — он все нервно ерошил рукой эту щетину. Незадолго до конца переезда сэр Вильям задремал. Когда он проснулся, ему показалось, что качки больше нет: парусиновый плащ висел на стене ровно; наверху, на полке, круглая коробка не перекатывалась и не стучала о бортик полки, а лежала твердо (Гамильтон целые сутки с усталым отвращением следил за перекатыванием этой коробки). Сквозь открытый иллюминатор лились солнечные лучи. Сэр Вильям тяжело приподнялся, заглянул в окно и вместо шатающихся туч и горизонта увидел с невыразимым облегчением совсем близко землю; корабль медленно шел вдоль берега по совершенно гладкому, залитому солнцем морю. Вода в углублении на борту иллюминатора высохла. Гамильтон поднялся с койки, не почувствовав при этом тошноты, наклонился, немного набок из-за брюшка, брезгливо ступил ногой на пол, разыскал туфли и передвинулся в каюте к умывальнику. Зеркало отразило желто-бледное помятое лицо с двухдневной седой бородой и с растрепанными белыми волосами, на которых почти не выделялись остатки пудры. Сэр Вильям откинул доску умывальника и недоверчиво умылся начерно в маленькой чашке; втянув шею перед зеркалом, потрогал, морщась, резко обозначившиеся складки подбородка и почувствовал, что может побриться, — утром эта мысль показалась бы ему дикой. Он дернул шнурок над койкой. Где-то вдали зазвенел колокольчик: тотчас явился слуга, приставленный к посланнику во время его болезни. Гамильтон заговорил с ним уже не измученным шепотом, а почти обыкновенным своим голосом; это так его утешило, что он, никогда не разговаривавший с прислугой, против своего обычая задал несколько ненужных вопросов, с удовольствием прислушиваясь к своей речи. Слуга убрал с откидной доски столика рюмку и пузырек с каплями, на которые сэр Вильям не мог смотреть без отвращения (все чувствовал во рту противный вкус), принес горячую воду, снял с полки и раскрыл великолепный серебряный несессер, в течение долгих лет сопровождавший повсюду посланника. Гамильтон занялся своим туалетом набело. Через полчаса он привел себя в обычный вид, и к нему вернулось чувство собственного достоинства. Слуга принес поднос с чаем. Сэр Вильям еще не имел аппетита, но ни чай, ни хлеб, как всегда немного черствый на море, ни холодное мясо ни вызывали в нем отвращения. Он, однако, торопился оставить опротивевшую ему каюту, теперь забрызганную по полу и стенам водой. Едва прикоснувшись к завтраку, он вышел старческой барской походкой, еще неуверенно ступая, но ни за что не держась, на залитую светом палубу, с наслаждением вдыхая морской ветер и с особой силой чувствуя радость жизни, которой оставалось так мало.

Справа вдали, в двойной цепи Везувия, над лысой, чуть золотившейся вершиной вулкана склонялся набок еле заметный летом беловатый дымок. Столь знакомый Гамильтону берег залива, с его надоедливой сладкой красотою, был, после всех потрясений революции, совершенно такой же, как прежде. Впереди, сливаясь с облаками, виднелся Неаполь. Сэр Вильям с любопытством вглядывался в даль, защищая от солнца глаза ладонью и придерживая прядь волос на блестящем у висков лбу. С корабля он не видел никаких следов разрушения в городе, в котором провел тридцать пять лет. Гамильтон разыскал взором местонахождение своего дома, Palazzo Sessa, и подумал со злобой о погибшем имуществе («еще слава Богу, что удалось вывезти коллекцию!»), о многочисленных делах и заботах по службе, которые теперь им всем предстояли в связи с усмирением мятежа. Люди усиленно старались отравлять ему последние годы жизни. Сэр Вильям французскую, и особенно неаполитанскую, революцию принимал как сделанную ему личную неприятность. Он тяжело вздохнул и отправился разыскивать лорда Нельсона.

Поделиться с друзьями: