Черты и силуэты прошлого - правительство и общественность в царствование Николая II глазами современника
Шрифт:
С 24 по 27 мая в Москве прошел объединенный съезд представителей земств, городов и дворянских обществ. Собрался он вскоре после цусимской катастрофы и единогласно принял резолюцию о необходимости немедленного созыва свободно избранных народных представителей для обсуждения с монархом вопросов войны и мира и установления порядка в стране. Участники съезда составили довольно подробную петицию царю, которая была в основном вполне верноподданной и проникнутой горячей любовью к стране, но в то же время провозглашала, что администрация должна быть преобразована и лица, пользующиеся доверием общественности, должны быть призваны к участию в правительстве. Эта петиция служит доказательством того, что бюрократия считалась недееспособной, она также является первым свидетельством той судорожной борьбы за власть, которая позднее столь сильно окрашивает деятельность вождей конституционно — демократической (кадетской) партии. Цусимское поражение на время[481] сглаживает раскол либеральной оппозиции, обнаружившийся на апрельском съезде, майское совещание все еще представляет более или менее единый передовой земский фронт, но фактически в нем преобладают кадеты. Особенно это сказывается в личном составе делегации, избранной совещанием для представления государю составленной им резолюции. В делегацию эту входят профессор кн. С.Н.Трубецкой, Ф.А.Головин, кн. Пав. Д.Долгоруков, гр. П.А.Гейден, Н.Н.Львов, Ю.А.Новосильцев, кн. Г.Е.Львов, Н.Н.Ковалевский, кн. Д.И.Шаховской, И.И.Петрункевич и Ф.И.Родичев. За исключением Н.Н.Львова, гр. П.А.Гейдена и самого лидера делегации кн. С.Н.Трубецкого, чуждых духу кадетской партии, остальные члены делегации — главные созидатели кадетизма.
Но что же делает власть, как она реагирует на постоянное нарушение закона[482] и на обращаемые к ней все повышающиеся политические требования?
Отличительной особенностью власти того времени является отсутствие у нее сколько-нибудь определенной линии поведения, хотя она все более сосредотачивается в руках одного лица — петербургского генерал-губернатора Д.Ф.Трепова и наконец переходит к нему всецело. Как я уже упомянул, 21 мая Трепов назначается товарищем министра внутренних дел с оставлением петербургским генерал-губернатором, с предоставлением ему вполне самостоятельного заведования всем государственным полицейским аппаратом и с подчинением всего петербургского гарнизона. С первого взгляда, да, думается мне, и по существу, посколько она отвечала свойствам его ума и характера, деятельность эта представлялась просто сумбурной, однако на деле она едва ли не была наиболее соответствующей той эпохе. Действительно, что могла сделать в то время власть, если бы она желала действовать вполне логично и планомерно? Очевидно, одно из двух: либо принять решительные меры к точному соблюдению действующих законов взбудораженными общественными элементами, либо отменить или, по крайней мере, изменить законы, иначе говоря, немедленно даровать населению свободу слова, собраний и союзов. Однако оба эти пути были бы не только ошибочными, но и определенно опасными. Лишившись еще в предшествующую эпоху по разным причинам, среди коих имели не малое значение наши военные поражения, должного обаяния, власть могла заставить общественность отказаться от нарушения закона лишь при помощи столь крутых мер, которые явно не соответствовали бы содеянным правонарушениям. Несоответствие это было тем более кричащим, что нарушение закона производилось отчасти вследствие искреннего чувства любви к родине, отчасти под флагом этой любви. С другой стороны, узаконить общественные выступления предоставлением населению определенного права свободно собираться, образовывать любые союзы и высказывать все свои мысли и чаяния неминуемо привело бы к необходимости немедленно исполнить эти мысли и чаяния, а в первую очередь, передать самую власть в руки общественности без всякой уверенности, что она сумеет справиться с ее тяжелым бременем. Наконец, надо иметь в виду, что в то время власть уже не имела возможности принять какие-либо либеральные меры по собственному почину, как она это имела при вступлении Мирского в управление внутренней политикой.
Всякие шаги власти в этом направлении были бы лишь исполнением, и, однако, только частичным, требований общественности, а посему, с одной стороны, неизбежно были бы приняты как вынужденные уступки этой общественности, «как завоевание освободительного движения» и истолкованы слабостью власти, а с другой, никого бы полностью не удовлетворили. Но это обстоятельство привело бы не к укреплению власти, не к уменьшению враждебного к ней отношения, а лишь к усилению предъявляемых к ней требований и вящему на нее напору всех оппозиционных сил, как определенно революционных, так и стремящихся лишь к обновлению внешних форм государственного управления.
Власть имела дело с общественностью определенно психически больной, а посему и вынуждена была поступать с ней не по правилам логики, понятным лишь людям умственно уравновешенным, а путем некоторого ее ублажения, не передавая ей, однако, в руки кормила правления.
Не могла при этом власть думать, что какими бы то ни было мерами, сколько-нибудь согласными с охранением основных государственных устоев, возможно оторвать от освободительного движения более или менее значительную часть общественности и на ее поддержке укрепить свое положение. Это опять-таки было вполне возможно ранней осенью 1904 г. и неосуществимо в весенние месяцы 1905 г. Те умеренно передовые элементы, на которых впоследствии обосновал свою власть Столыпин, лишь на опыте революционных эксцессов 1905 и 1906 гг. сознали, что осуществление гражданских свобод в полной мере возможно лишь постепенно, по мере политического воспитания хотя бы просвещенных и полупросвещенных слоев населения. В то же время эти умеренные либералы требовали осуществления гражданских свобод в той же мере, как элементы радикальные и даже революционные. С другой стороны, круги определенно правые, чтобы не сказать реакционного направления, поддерживавшие правительство, легко могли утратить всякое значение в смысле общественного устоя порядка, коль скоро заливавшая страну революционная волна получила бы большую силу: нетерпимость оппозиции к представителям консервативных взглядов достигла в то время крайних пределов и, конечно, вылилась бы при первой фактической к тому возможности в полный запрет этим элементам гласно высказывать свои мнения.
Да, власть в ту пору едва ли вполне сознательно избрала тот путь, по которому она фактически шла. Руководили ею, по всей вероятности, другие разнообразные мотивы, а прежде всего отсутствие у нее самой сколько-нибудь ясного представления о том образе действий, которого ей следовало придерживаться. Но на практике именно это ее и спасло. Не узаконивая права общественных выступлений и вмешательства населения в государственные дела, власть тем самым сохранила за собою право в отдельных случаях нарушения закона, коль скоро оно грозило серьезными последствиями, принять необходимые карательные меры. С другой стороны, не лишая фактически передовую общественность возможности изливать накипевшие у нее чувства и высказывать свои политические чаяния, власть тем самым давала свободный выход этим чувствам и мыслям, а посему несколько уменьшала их напор. Одновременно принятым способом действий власть возбуждала сознательность той части общественности, которая не была заражена революционным психозом, и, таким образом, в ее лице создавала себе мощного союзника. Для власти, как всегда, были страшны не увеличение количества ее врагов и усиление их агрессивного наскока на правительственный аппарат, а все большее сокращение ее приверженцев и защитников, так как ни одна существующая власть, владеющая всем правительственным механизмом, не была свергнута, коль скоро сохраняла в населении страны сколько-нибудь значительное количество лиц, ей сочувствующих и готовых ее защищать. Необходимо было, следовательно, тем или иным путем привлечь на свою сторону хотя бы некоторую часть общественности, что, разумеется, всего легче было сделать посредством устрашения некоторых элементов общественности возможными последствиями от смены власти и перехода ее в руки лиц, определенно опасных для общественного спокойствия и порядка. Самые эксцессы все более зарывавшихся в своих требованиях явно оппозиционных правительству общественных элементов содействовали отрезвлению наиболее уравновешенных и не зараженных личным честолюбием общественных деятелей и образованию ими той органической силы, без наличности которой никакая механическая сила продолжительно успешно действовать и хотя бы защищать себя не в состоянии.
Мудро поступил и государь, согласившись принять делегацию упомянутого московского дворянско-земско-городского совещания[483], в состав коей вошли и представители Петербургской городской думы М.П.Федоров, барон П.Л.Корф и А.Н.Никитин после того, что Петербургская городская дума присоединилась к петиции совещания. Государь, очевидно, понял, что, невзирая на неприемлемость некоторых положений, заключенных в постановлении этого съезда, все же они были продиктованы чувствами любви к родине и даже в общем и целом к существующему строю. И государь не ошибся. В сказанных ему кн. С.Н.Трубецким словах не было ничего сколько-нибудь недопустимого в обращении подданного к монарху. В его словах звучал голос горячего патриота, болеющего о судьбах Родины. Слова Трубецкого «нас привело сюда одно чувство — любовь к отечеству и сознание долга перед вами, государь» облетели всю Россию и вызвали всеобщее одобрение. Слова государя хотя и не заключали, в сущности, ответа на речи членов делегации, были все же вполне приемлемы для государственно мыслящей России. Конечно, слова эти не отличались определенностью, но иными они в ту пору и быть не могли, причем сама их неопределенность давала возможность представителям всех не явно революционных общественных течений толковать их в желательном для них смысле. Наиболее ярким местом речи государя было: «Отбросьте ваши сомнения, моя воля — воля царская — созвать выборных от народа — непреклонна. Привлечение их к работе государственной будет выполнено правильно… Пусть установится, как было встарь, единение между царем и всею Русью, общение между мною и земскими людьми, которое ляжет в основу порядка, отвечающего самобытным русским началам».
На членов делегации слова эти произвели огромное впечатление, быть может не столько сами по себе, сколько по той, присущей покойному царю чарующей простоте, с которой они были сказаны, так как в одном нельзя отказать Николаю II, а именно в личном обаянии. Это не было обаяние царственного величия и силы, наоборот, оно состояло как раз в обратном — в той совершенно неожиданной для властителя 180-миллионного народа врожденной демократичности. Николай II каким-то неопределенным способом во всем своем обращении давал понять своим собеседникам, что он отнюдь не ставит себя выше их, не почитает, что он в чем-либо отличает себя от них. Обращение его было настолько безыскусственно и до странности просто, что как-то привлекало к нему симпатии всех, с которыми он беседовал. В особенности сильно было это обаяние при первой встрече, при первом обращении с ним. Лица, с которыми он состоял в частом и продолжительном общении, переставали испытывать этот charme[484] и даже начинали питать к нему иные чувства.
Надо, однако, отметить бестактное распоряжение, сделанное по поводу вышеупомянутых слов царя Министерством внутренних дел. По чьей инициативе это было принято, мне неизвестно. Циркуляром Главного управления по делам печати газетам было запрещено истолковывать слова государя, а губернаторам было предложено принять меры против распространительного толкования царских слов. Распоряжение это было тем более неразумное, что последовало оно уже после того, как царские слова были истолкованы прессой в самых разнообразных смыслах, а губернаторы были вообще фактически лишены возможности принять предлагаемые им меры.
Весенние месяцы 1905 г. хотя и изобиловали разнообразными общественными собраниями и съездами, обращавшимися с все повышающимися требованиями к власти, все же в общем были значительно спокойнее двух начальных месяцев года. Стачечное движение в Петербурге, насчитывавшее в январе 920 тысяч рабочих забастовочных дней, а в феврале — 506 тысяч, в апреле месяце почти совсем прекратилось: число забастовочных рабочих дней достигло всего лишь 96 тысяч. 1 мая, невзирая на старания революционных партий, прошло совершенно спокойно: фабрики работали в этот день полным ходом. Неудача эта очень печалила «партийных работников», а либеральная закордонная пресса («Освобождение») не без грусти отмечала, что «никакая организационная сила еще не владеет народными массами». Прекратились одновременно и аграрные беспорядки, принявшие в феврале и отчасти в марте широкие размеры.
Наконец, эти же весенние месяцы были отличены едва ли не первыми проявлениями жизни и деятельности правых организаций, и притом различных оттенков.
Так, 26 марта в Москве собрались вновь предводители дворянства в числе 26, обсуждавшие записку Д.Н.Шипова.
Записка эта высказывалась за законосовещательное учреждение и проводила ту мысль, что дальнейшее развитие формы правления должно происходить в тесном единении с властью.
«Борьба с правительством кончена, нужна помощь царю» — вот суть записки[485].
Цусима повлияла, однако, и на предводителей дворянства. Под ее влиянием они составили адрес государю, в котором умоляли его не медлить осуществлением возвещенных реформ. Адрес этот был представлен государю 15 июня принятыми им московским и петербургским предводителями дворянства кн. П.Н.Трубецким и гр. В.В.Гудовичем, которые, развивая заключенные в записке положения, прибавили, что личная ответственность царя за все происходящее в стране и со страной для него опасна, что необходимо эту ответственность скорее перенести на народное представительство.