Чешежопица. Очерки тюремных нравов

ЖАНРЫ

Поделиться с друзьями:

Чешежопица. Очерки тюремных нравов

Шрифт:

Предисловие

СИМВОЛ ДЛЯ РОССИЙСКОГО ГЕРБА

У этой книги своя история. Она два раза выходила в Сибири. Стала там бестселлером. Два раза выходила и за границей: в Венгрии и Японии. Теперь выходит в Москве.

С автором ее, Некрасом Рыжим, случай свел меня в редакции газеты «Криминальная хроника». Он и вправду оказался рыжим до огненности. «В миру» зовут его Вячеславом Майером. Он — сибирский немец. В прошлом, да и в настоящем — диссидент. Философ и социолог с университетским образованием. Конечно, он сидел. Три с половиной года. За антисоветскую агитацию. Время в тюрьме и зонах не терял. Уж если бросила жизнь в вертеп, то почему бы этот вертеп не рассмотреть изнутри, с научной точки зрения. Вышел. Написал «Чешежопицу». Научного труда не получилось. И слава Богу. Получилось странное. Необычайно увлекательное. Пугающее. Смешное. Мерзкое. Всякое. Потому как Россия. Потому как тюрьма. Плюс неубывный сибирский колорит.

В общем-то все понятно. В России тюрьма и преступность одни из главных форм существования и общества, и государства. Вот «Чешежопица» (название, может, и неприличное, но невероятно точное) и повествует о том, что нам дано наряду с воздухом, солнцем, лесом, детством, любовью, смертью. Можно сказать и проще: «Чешежопица» — путеводитель по родной стране. Вроде многое о ней знаешь, о чем-то догадываешься, но оказывается: в ней существует немалое число территорий, доселе нам неведомых, а потому неожиданных.

Хотя что значит — неожиданных? Давно мы знаем, что живем в стране, где тюрьма, отринув примитивное свое предназначение, превратилась в символ. Хоть на гербе ее рисуй.

Впрочем, прочтите сами и убедитесь.

Леонид ШАРОВ,

главный редактор газеты «Криминальная хроника».

ГЛУБИНА ПАДЕНИЯ

Сложилось так в жизни, что попадал я в разные экстремальные ситуации.

Стропы подъемного крана, зацепив за фуфайку, подбросили меня в воздух по невнимательности крановщика. Заметили «старика Хоттабыча» с противоположной стройки дома — выбили форточку, так как дело было зимой, и закричали истошно. Внизу на улице уже стояла толпа, ожидая конца трагической развязки. Я не кричал, провисев с четверть часа в воздухе, зная, что еще больше продержусь, так как удачно ухватился, и в этом захвате была опора.

В сплавном завале Братского водохранилища я провалился, но тонул, ощущая, что выживу, потому что видел черное дно и пробивающуюся через воду молочность солнца. Вылезал потом я несколько часов, просовывая голову между сплетениями бревен. Парашют собирал небрежно, зная, что с ним прыгать не буду, но неожиданно приказали подняться в воздух, и, кувыркаясь на тысячеметровой высоте при все же раскрывшемся куполе, освобождая ноги от строп, я не испытывал страха, потому что со мной был запасной парашют.

Возвращаясь домой из школы, мы, пацаны, не любили ходить пешком, да и расстояние было приличное, а незаметно подцеплялись к бортам проезжавших машин. Мне не повезло, и у грузовика, везшего прессованное в тюках сено, развязалась одна из стягивающих веревок, на которой я держался. Она обмотала меня вокруг талии, и машина волоком потащила меня по зимней дороге. Все же я умудрился под себя просунуть портфель и так проехал несколько километров. Заметили со встречной машины, вернулись, догнали, шоферы развязали, матерились, но бить не стали, видно, из-за моего глупо-веселого вида. Они понимали, как и я, что со мной ничего не случилось бы смертельного, так как подо мной была опора — стертый по дороге портфель.

Эти ситуации почти не отложились в моей памяти. Но однажды я проваливался в трясину и не кричал, хотя и шли группой. Ощущал почву под ногами, мягкую, как опухоль. Казалось вот-вот встану основательно. Когда дошло почти до плеч, стал звать на помощь. Чудом вытащили. Никто не смеялся, никто не стал помогать снимать скользкую одежду. Все молчали.

Когда я читаю, что на городской свалке Хабаровска ушел в глубину водитель бульдозера вместе с машиной, узнаю, что люди исчезают в нефти, смоле, асфальте, зыбучих песках, снегу, меня охватывает страх: под ними не было опоры. Падение тогда падение, когда не видно конца — нет основания, никакой опоры. Тогда пишут: «Пересказывать дальше не решаюсь».

Возрождение гражданского общества и его систем в Советском Союзе возможно при условии измерения глубины, на которую мы опустились. Только это поможет осознать всю трагичность падения. В 20-е годы, а потом в хрущевско-брежневские в СССР издавалось много пособий на темы: как надо работать, как надо участвовать в социалистическом соревновании, проявлять бдительность, ловить шпионов, поступать в техникумы и вузы. Как стать физиком, лириком, хорошим папой и такой же мамой, пропагандистом и агитатором и т.д. и т.п. Однако странно, что не было пособий в литературе (даже самиздата) на животрепещущую для миллионов тему: как вору, бандиту, насильнику, разбойнику, взяточнику стать примерным заключенным страны Советов. Правда, издано много воспоминаний политических заключенных, своих и зарубежных, но это обычно бытовое, фольклорно-мемуарное освещение жизни зэков. Политзэк в своих описаниях остается, как правило, в стороне от мерзкого уголовного мира. Обычно наш зэковский мир ученые мемуаристы сравнивают с описанным Ф. М. Достоевским в «Записках из мертвого дома», А. И. Солженицыным в «Архипелаге ГУЛАГ», доходят до того, что сравнивают ленинградские тюрьмы и зоны с родовым и первобытно-общинным строем (Л. Самойлов. «Этнография лагеря», Советская этнография № 1. 1990, с. 96–108; В. Р. Кабо. «Структура лагеря и архетипы сознания», Советская этнография. № 1. 1990, с. 108–113). Многие пишут и говорят, что воля в стране Советов мало чем отличается от тюрьмы и зоны. А сами, попадая туда, вопят на весь шар Земной: «Спасите меня, помогите!!!»

В период гласности пошла мода меняться делегациями — советские тюремщики желанные гости в западных тюрьмах, западные посещают советские ИТУ. Представим такую ситуацию: страны в знак дружбы и взаимодоверия начали обмен заключенными (политические не в счет — они везде составляют небольшой процент). Исправились бы советские зэки в тюрьмах Америки, Западной Европы, Австралии, а иностранцы, к примеру, американцы, в советских? Вернулись бы наши зэки к себе домой, на волю, в родной СССР, а западные, полюбив лагерную систему страны Советов, стали бы гражданами Советского Союза? Скажем определенно: янки резко сократили бы у себя преступность, если бы их потенциальные арестанты предвидели отправку в Советский Союз. В Союзе же преступность резко возросла бы и появилась единственно отсутствующая ныне очередь в стране — в тюрьмы и зоны, укоротив очередь к чиновникам ОВИРОв и западных посольств. Такие дела.

В уголовном мире СССР произошли качественные изменения. Хотя у создателей советской власти лагерная система появилась «в мозгах» задолго до ее воплощения в явь, эту систему они смогли создать, перемолов миллионы, только к концу пятидесятых годов. До этого был заключенный, у которого, даже у последнего мерзавца, сохранялось где-то в подсознании что-то из нравственно-религиозного воспитания: христианского, исламского, буддистского, иудаистского, зороастрийского. Он, зэк, не был еще в полной мере советским: родился в начале века, в 20-х годах при звоне колоколов, при бабушках и дедушках, папах и мамах; он жил в семьях, хозяйствах, дворах, и этого зэка можно сравнивать, даже правомочно, с дореволюционным, «царским» зэком, а также с зарубежным собратом.

В конце пятидесятых годов семья в классическом ее понимании исчезла, бабушки и дедушки присоединились к большинству когда-то живших, унеся с собой христианские понятия о милосердии, о добре и зле, и появился новый, секуляризированный зэк — не понимающий, что такое семья, этакий дебильно-кретинный продукт индустриального ландшафта, мозги которого из головы — вместилища ума, переместились в желудочно-половую и кишечно-трактовую сферы. Этот новый зэк родом из «особой исторической общности» (людей ли?!) и до осужденных, описанных Ф. М. Достоевским, А. П. Чеховым, А. И. Солженицыным, Е. Гинзбург, А. Варди, Е. Олицкой, И. Бергером, Г. Гильдебрандтом, Ж. Росси, В. Шаламовым и другими, ему далеко. Он лишен дальнейшего развития, он нечто таксидермированное — чучело человека — чучелизированный человек, сокращенно — чучек. Поэтому его трудно вписать в христианские понятия и гаазовское милосердие-сострадание. Чучеки не способны адаптироваться к нормальным условиям человеческого общежития и желают жить только среди себе подобных. У них возврат-рецидив составляет более 80 процентов. Реадаптировать чучека к человеческому подобию задача неимоверно трудная в условиях, когда административная часть тюрем и зон заполняется тоже, в общем, «зэками», и бывшими афганцами, которые густым потоком вливаются в лагерную систему.

Бывшие зэки, сидевшие в тридцатых, сороковых и пятидесятых годах и попадающие в нынешние условия, приходят в ужас. Е. Долигеев, родившийся в 1915 году в Харбине, отсидевший ГУЛАГ в период 1935–1953 годов, снова осужденный в 1985-м, сказал: «Я счастлив, что мне оставалось не много жить — это не люди и не звери, одним словом — мразь, которую можно покинуть только со смертью».

В зарубежных странах и дореволюционной России тюрьма, ссылка, поселение были частью жизни, а сейчас сидевшие свою жизнь делят на «до зоны» и после нее. Всем выходящим на волю, независимо от того, сколько человек просидел, нужна реадаптация. Ибо животное и в клетке остается животным, паук — пауком, а человека после зоны человеком называть уже нельзя. Советский уголовник не относится к категории людей, хотя внешне на них похож. Он ближе к трупам и мумиям, но в отличие от них находится в движении, то есть «живет». Живет так, как живут черви и амебы, поглощая и выбрасывая. Это чучелизированный человек, то бишь выпотрошенный от всего — души, тела, эмоций. Чучек — отражение того общества, которое построили по научным законам материализма марксисты-ленинцы, сталинцы, хрущевцы, брежневцы. Блатные-паханы — точная копия коммунистических вождей, подхват — кодла их ближайшего окружения, понтующиеся (на понтах, на цырлах) — блатные секретари компартий республик, обкомов, крайкомов, горкомов, райкомов: их замы и приспешники из многочисленного управленческого (бюрократического) аппарата. Мужики — тесное единство (нерушимый блок коммунистов и беспартийных) рабочих с трудящимся крестьянством, пахари, вкалывающие, несущие на своих спинах и мозолях слой паханов и других прихлебателей. Черти, педерасты — опущенные на самое дно за грехи, подскользнувшиеся, не включившиеся вовремя в игру паханов и блатных, забывшие кредо жизни — «не суйся, куда не надо». Между ними болтаются масти-прослойки: на воле — инженеры, учителя, ученые, прокуроры, в зоне их называют придурками. Придурок по фене — жаргону, человек (зэк), имеющий образование. К такому уже в карантине подходит зэк, берет за лацканы пиджака (лепня) и говорит: «Ах, придурок, мне бы твое образование, я бы никогда здесь не был. Ты же влетел сюда потому, что хоть и с образованием, но дурак, с придурью». Придурки ради жизни обслуживают блатных и паханов, то есть тех, кто им покровительствует, они также на поводу и у администрации и ментов, всячески стремятся им понравиться. Многим это удается, так как менты сами не в состоянии из-за отсутствия «масла в голове» управлять производственным процессом. Некоторые придурки выжили и в своем, выгодном для них ракурсе-взгляде описали лагерную систему социализма. В зонах они «мылились» библиотекарями — ученый Л. Н. Гумилев на себе проверил разработанную им теорию пассионарности, лишившись зубов в схватке с перегретым этносом. Санитар Варлаам Шаламов так полюбил колымские морозы, что своего кота, кем-то убитого, долго сохранял в холодильнике. Работники зоновских детских садиков и поликлиник — Евгения Гинзбург и Екатерина Олицкая вводили эсерокоммунистическое начало в систему воспитания. Ученые и бригадиры шарашек Александр Солженицын, Лев Копелев так отрицали все иностранное, что не пожелали сразу вернуться в родное, дымом пахнущее отечество.

Книги из серии:

Без серии

Комментарии: