Четвертая стрела
Шрифт:
– Погоди, из немцев еще Менгден остался - и, держу пари, этот будет у нас ползать, - пообещал Копчик.
– Так держи пари, - предложил ему Ласло, - на Менгдена ты еще успеваешь поставить.
Не прошло и недели, как среди арестованных обнаружился еще один недужный. Ласло призвали освидетельствовать господина Остермана перед высокой комиссией - бывший вице-канцлер утверждал, что у него гангрена, и просил о домашнем аресте. Ласло осмотрел больного - пахло от больного так, словно там не только гангрена, но и вовсю идет разложение - и увидел банальную гематому, в просторечии синяк. Но Ласло после общения с коллегами по докторскому клубу проникся нездоровым гуманизмом, и в последнее время начинал полагать, что нет ничего дурного в том, чтобы хоть как-то облегчить участь одного старого и очень больного заключенного. Арестованный Остерман не вызывал в докторе сочувствия, впрочем, как и другие его товарищи, но Ласло показалось правильным отпустить домой немощного, хворого старикана, к тому же обреченного, по слухам, на скорую смертную казнь - куда он такой из-под ареста побежит, если что? Ласло подтвердил гангрену, пообещал, что вот-вот охватит болезного антонов огонь, и комиссия удалилась принимать решение. Ласло и асессор Хрущов вышли из камеры последними - караульный закрыл за ними дверь на несколько замков.
– Что же второго не отпустить, господин асессор?
– вспомнил Ласло об отравленном гофмаршале, - Граф Левольд который день валяется на нарах и блюет желчью, как бы его кондратий не обнял.
– А он прошения не подавал, - секретарь поморщился, вспомнив о чем-то, - И потом, ты знаешь, кто живет теперь в доме графа? Куда его отпускать?
Ласло вспомнил злорадные рассказы доктора Климта - о том, как господин Разумовский обнаружил в гофмаршальской спальне серебряную купель и при первом же омовении в ней застрял. Слуги тянули его из купели за ноги - и затем раструбили историю по соседям.
– Да и потом, там личная неприязнь, - секретарь загадочно закатил белесые глаза, - граф в свое время не был достаточно почтителен... Так что сидеть ему у нас до суда.
Ласло мог бы поспорить, что граф был-таки почтителен с ее нынешним величеством - ему сразу вспомнились инициалы под номером четыре на последней страничке дневника - EP. Но доктор предпочел тактично промолчать.
Так и вышло - Остерман отправился домой, а Левенвольд остался в крепости до суда, несмотря на все свои отравленные страдания. Суд принес ожиданные плоды - смертный приговор всем шестерым, для Остермана сенаторы расщедрились на колесование, для Мюниха - на четвертование, остальным присудили простое отрубание головы, но для профоса Гурьянова это было бинго. Злорадный Аксель пообещал, что пойдет смотреть - как будет справляться Гурьянов со столь любимой профосом квалифицированной казнью.
– Помню, с каким трепетом он министру руку рубил, - Аксель в лицах изобразил - и замешательство, и топор в дрожащих руках, - я хочу увидеть работу мастера! Боюсь, наши приговоренные позавидуют господам Шале и де Ту...
Три друга, как и прежде, стояли на крепостной стене и в бойницы смотрели, как по январскому снегу к воротам стекаются попы - каждый из приговоренных потребовал для исповеди личного духовника, и четыре попа - два лютеранских и двое русских - сейчас выбирались из санок.
– Для чего им свои попы, позвали бы нашего, - удивился Копчик.
– Наш тайну исповеди не блюдет, а они, может, хотят чего родственникам на волю передать, например, где сокровища зарыты, - пояснил Ласло, - да и наш поп русский, а тут у нас двое лютеран - Мюних и Менгден .
– А господин Тофана без попа? Неверующий?
– догадался Копчик.
– Видать, безгрешен, не в чем исповедоваться, - усмехнулся Аксель, - и сокровищ зарытых нет, все в карты продул.
Ласло знал, что сокровища есть, и княгине успешно удалось сохранить для арестованного возлюбленного их почти все, но разумно промолчал.
Тут снизу заорали:
– Доктор! Доктор Ласло! Вы тут?
– Здесь я!
– отозвался Ласло, - Сейчас иду.
Ласло спустился по лесенке вниз - в коридоре ждал его караульный:
– Осужденный брешет, что ему последний ужин не зашел, - рассказал солдат, - Это я о приговоренном Левенвольде. И не жрал ведь почти ничего, зараза, как только отравиться ухитрился.
– Пойдем, посмотрим его, - Ласло поправил ворот своей шубы - последний месяц он ходил в этой шубе и по крепости, во-первых, так выходило солиднее, во-вторых, морозы стояли жесточайшие, и в крепости было попросту холодно.
– Тебе говорили, что я ему буду заместо попа?
– спросил Ласло прежде, чем солдат открыл ему камеру.
– Ваш Николаша говорил о чем-то таком, но я думал, он так шутит. А что, можно так?
– Перед смертью, видать, многое можно, - предположил Ласло, - Ты про тайну исповеди знаешь?
Караульный кивнул:
– Не хочешь, чтоб я заходил - так я под дверью постою. Очень мне охота про его почечуи слушать.
– Если осужденный скажет что про заговор или про зарытые сокровища - я давал подписку господину Ушакову, и сам обо всем ему донесу, - успокоил солдата доктор, - Так что не утруждайся подслушивать.
– Так я и поверил, - караульный открыл дверь, но с доктором не пошел.
Ласло, конечно, не надеялся на еще какие-то сокровища. Он хотел бы принести последний привет княгине от любимого человека, от отца ее детей - всего лишь. Княгиня лежала в своем доме, печальная и прекрасная, как сломанный цветок, и Ласло всем сердцем жалел ее, и хотел бы хоть чем-то ее утешить. Ей достались драгоценности и архив графа Левольда, но самого графа бедняжка утратила, похоже, уже навсегда.
Осужденный сидел за хлипким тюремным столиком и что-то писал на листке бумаги, и нетронутый последний ужин стоял на столе немым укором. Хороший, кстати, ужин - у Ласло даже в животе заурчало после долгого рабочего дня. Бывший гофмаршал обернулся к доктору, изящно перегнувшись, словно змейка, в своей очень тонкой талии - Ласло еще подумал, что он умеет, наверное, и голову так же поворачивать - как сова.
– Я рад видеть вас, доктор, - тихо, почти шепотом проговорил Левольд, у него осталась эта придворная привычка - беречь голос для чего-то важного, например, для торжественных объявлений, - Я опасался, что Лизхен в ханжестве своем все же пришлет ко мне попа.
Бывший гофмаршал одет был во все маренговое, серо-стальное, без единой золотой нити - наверное, ему передали из дома то, во что не сумел поместиться господин Разумовский, - и серый бархат очень шел к его черным волосам, бровям, ресницам и прозрачно-белой без краски коже. Прошедшая болезнь добавила ему этой нежной прозрачности - но и не более того.
– Я благодарен вашему сиятельству за оказанное доверие, - Ласло склонил голову в поклоне, и ужин осужденного на какое-то время перестал притягивать его взгляд.
– Уже не сиятельство, - удрученно улыбнулся Левольд, - Присаживайтесь, доктор, и разделите со мной эту последнюю трапезу. Будет жаль, если все достанется охране.
Ласло не заставил себя упрашивать - человек простой, он уселся на койку и принялся за еду. Осужденный смотрел на него, чуть склонив голову, и вдруг улыбнулся:
– На вас приятно смотреть, когда вы едите. Мне бы такой аппетит.
Ласло смутился и стал жевать помедленнее. "После тофаны выпадают зубы, - сияющая улыбка осужденного озадачила его, - Наверное, у него зубы не свои, вставные. Ведь и тофана эта была у него не первая".
– Вы пишете записку к своим друзьям на воле?
– Ласло перестал жевать и кивком указал на исписанный лист, - Вам вряд ли позволят ее передать.
– И не нужно, - беспечно тряхнул волосами бывший гофмаршал. Он и без краски был ничего себе, разве что не очень чисто выбрит, но это осталось на совести тюремного цирюльника. Только Левольд в парике и краске и этот Левольд были совсем разные люди, - Это стихи. Они останутся в камере, когда меня уведут. Свои я, правда, писать не умею, поэтому с трудом припоминаю чужие -