Четвертое измерение
Шрифт:
— Хватит, дальше ненужные подробности, — прервал Гуревич. — Все теперь ясно?
Слушавшие молчали. Возвращая тетрадь, Гефен грустно пошутил:
— А ты знаешь, Миша, кто велел Булганину тебя арестовать?
— Кто? — недоверчиво проворчал Гуревич, понимая, что его ждет шутка.
— Конечно, американцы! Они увидели, что ты хочешь их догнать, и приказали Булганину посадить тебя!
Все засмеялись. Даже Гуревич улыбнулся в усы. Было поздно, и мы начали разбредаться по нарам. Приближался час вечерней «поверки» и отбоя, всем надо было быть на местах, иначе могли увести на ночь в карцер.
Лежа на матраце, на котором до меня отлежали свои сроки целые поколения, и от которого остались лишь ветхие клочья, я вспоминал...
Была весна 1953 года, умер Сталин... В тюрьме сидели еврейские врачи-«вредители». В стране свирепствовали распоясавшиеся юдофобы. На митингах и собраниях, на заводах и в учреждениях выступали ораторы из горкомов партии, призывая расправляться с «еврейскими космополитами»; на улицах били людей с еврейской внешностью; на заборах мелом писали «Бей жидов!», а в метро и пригородных электричках можно было видеть нищих с табличкой на груди: «От жидов не беру» — им подавали охотней и больше — учет конъюнктуры! Все знакомые при встрече спрашивали меня: «Еще работаешь?» Большинство евреев было с работы уволено. Больные отказывались принимать лекарства, выписанные врачами-евреями. В Киеве был погром. Все ждали массовой высылки евреев в Биробиджан — милиция составляла списки. В этот момент «под занавес» арестовали и меня. Сначала пришли за моим начальником отдела, Рабиновичем. Он выбросился в окно с пятого этажа. После этого пришла моя очередь «осмотреть Лубянку изнутри», как шутили тогда в Москве.
Арестовали меня с шумом: на улице, выскочив из двух легковых машин, с пистолетами, под любопытными взглядами случайных пешеходов (вечером они будут рассказывать своим знакомым: «При мне шпиона арестовали — типичный еврей!») затолкали в машину.
Мало кто из евреев не понимал в то время, что его могут в любой момент арестовать и обвинить в том, чего он никогда не совершал, а я, к тому же, был убежденный сионист, что, с точки зрения советской власти, — уже преступление. Но все же арест — всегда неожиданность...
Начались и мои «злоключенья заключенья» — говоря словами поэта.
Глава I
У моих конвоиров дрожали руки с пистолетами.
— Оружие, где пистолет? — скороговоркой бормотали они, держа меня за руки и обыскивая на ходу. По должности мне полагалось личное оружие, и эти «храбрецы» дрожали за свои шкуры.
Пистолет был отобран, и один из кагебистов сказал мне:
— Вы не волнуйтесь, все сейчас выясним. Несмотря на полное отсутствие комизма в данной ситуации, я не удержался:
— Кто из нас больше волнуется? Вы на свои дрожащие руки посмотрите.
Никто мне не ответил. Машина наша с задернутыми шторами быстро шла от Устьинского моста, где я был задержан, к площади Дзержинского. Вот мы уже в тени мрачного здания, о котором москвичи говорят: «где Госстрах, не знаю, а где Госужас, знаю»... ворота открываются без сигнала (охрана явно знает номера оперативных машин) и, держа под руки, меня вводят в комнату — приемную внутренней тюрьмы КГБ СССР. Потертые столы, стулья, тумбочка с графином, на полу — ковровая дорожка. Через эту комнату прошли сотни, тысяч, даже миллионы людей, и надзиратели действуют с автоматизмом и быстротой удивительной: меня раздели догола, человек в чине подполковника проверил у меня зубы (не выворачиваются ли), заглянул в горло и во все другие отверстия тела (не спрятано ли что-нибудь). Потом дали хлопчатобумажный костюм (был июнь и стояла жара), типа спецовки, и легкие шлепанцы, а когда я оделся, вывели в коридор и посадили в «бокс» — нечто вроде шкафа в стене, шкаф со скамейкой и «глазком». С этого момента «одноглазый циклоп дверей» стал моим спутником на многие годы. Но я был еще в самом начале пути...
Очень скоро за мной пришли: двое надзирателей взяли меня молча под руки, еще один пошел впереди и один — сзади. Офицер, шедший впереди, все время щелкал пальцами, и я никак не мог понять, для чего он это делает. Но вот на повороте коридора на щелчок отозвался другой щелчок, и меня сразу поставили лицом вплотную к стене, а мимо провели другого заключенного — видеть друг друга нельзя.
Поднявшись по лестнице «стертых ступеней», уже описанной Солженицыным, мы подошли к лифту, специальному, тюремному. В нем было два отделения: вначале впустили меня и поставили в нечто вроде металлического шкафа, а потом вошла охрана и открыла в моем шкафу «глазок», чтобы меня видеть. При выходе из лифта мы попали в типичный московский министерский коридор, тянущийся на добрую сотню метров и устланный мягкими ковровыми дорожками. По коридору сновали люди в штатском, не обращая внимания на нашу более чем странную процессию — здесь этому не удивлялись... Когда меня вводили в дверь, я успел прочесть табличку «Заместитель министра», но фамилию не понял. Приемная была громадной. Навстречу нам вышел из-за стола человек в форме капитана КГБ, взял из рук сопровождающих меня людей какой-то лист бумаги и, подойдя к столу с внутренним коммутатором, нажал кнопку. Через несколько минут, прошедших в молчании, в приемную вошли четыре человека в штатском и, посмотрев на меня, прошли в кабинет, на котором была табличка с фамилией «Кабулов». Эту фамилию я знал. Берия окружил себя людьми, вызванными им с Кавказа и славившимися своей жестокостью; один из них был и Кабулян (Кабулов).
На пульте загорелся какой-то сигнал, и меня ввели в кабинет. Это был не кабинет, а зал. Вдоль правой стены тянулся громадный стол заседаний, слева шел ряд больших окон с металлической сеткой между стеклами, а в глубине мерцал полировкой огромный (даже для этого зала) письменный стол. В кабинете никого не было. Меня подвели к столу, остановив примерно за три метра до него, и усадили на вращающийся табурет. На столу у Кабулова было пусто. Лишь стоял один ярко-красный телефон: явно кремлевская «вертушка» — эти аппараты работали на высоких частотах, и разговор нельзя было подслушать; ими пользовались лишь для правительственной связи. Рядом со столом на тумбочке стояло еще несколько телефонных аппаратов. На стене висел громадный, до потолка, портрет Берии, а рядом с ним была дверь. Из нее-то и вышел, вернее, выбежал, выкатился коротенький толстый человечек в штатском. Он подбежал ко мне, остановился, усмехаясь, злобно смотрел несколько секунд и вдруг заорал с явным армянским акцентом:
— Ты знаэшь, кто я! — и, не ожидая ответа, продолжал, все повышая голос. — Я все знаю! Знаю, что ты шпион, работал на американцев и на жидов, потому что ты жид! Ну, отвечай! В морду дам!
Но не дал. Я ответил, что о шпионаже ничего не знаю. И опять полилась базарная брань. Человек этот явно не понимал, что чин генерал-полковника и должность его никак не соответствуют его манерам. Он кричал, я старался молчать. Через 10—15 минут Кабулов закричал, обращаясь уже к присутствующим:
— Увэдите его! Он еще попросится ко мне, но нэ попадет больше! Слышишь ты, шпион сионистский, на коленях будэшь ко мне проситься, но нэ увидишь меня!
Он оказался почти пророком: спустя несколько месяцев его расстреляли, как и многих его предшественников. Но до этого я еще раз увидел его.
Меня увели. Лифт. Но теперь уже не бокс в приемной. Меня подвели к железным дверям с «глазком» на узкой лестничной площадке, и сопровождающая охрана нажала на какие-то кнопки сигнализации. В ответ над дверьми загорелись две лампочки, кто-то посмотрел изнутри в «глазок», и дверь открылась. В молчании меня провели по широкому коридору, устланному мягкой дорожкой (лишь впоследствии я узнал, что дорожки эти в тюрьмах отнюдь не для уюта — по ним охрана неслышно подкрадывается к дверям камер и подслушивает). По стенам шли металлические двери с закрытыми «глазками». Дневной свет. Тишина. Совсем не похоже на тюрьму. Но это была знаменитая, особая тюрьма — Лубянка. Меня подвели к камере № 163 и впустили, мягко щелкнув замком. Я сделал шаг и остановился в удивлении: я ожидал одиночной камеры, а на металлической, застланной одеялом койке сидел человек. Но человек этот, видимо, был удивлен еще больше меня. Я сразу заметил, что это, без сомнения, интеллигент... ему было лет 60, одет он был в обтрепанный, но когда-то бывший хорошим костюм. Он сидел около тумбочки, на которой стояла миска и лежала вытертая пыжиковая шапка — мечта московской интеллигенции. Человек поднялся и, запинаясь, спросил:
— Вы иностранец?..
— Нет, — ответил я. — Здравствуйте. Меня зовут... — и я отрекомендовался.
Незнакомец, все еще глядя на меня непонимающим и тревожным взглядом, спросил:
— Когда вас арестовали?
— Меня еще не арестовали, — сказал я. — Меня задержали два-три часа назад около Устьинского моста.
— Как?.. Около Устьинского?.. Два часа?..
Мой сокамерник явно ничего не понимал.
— Два часа или два года назад? — спросил он возбужденно.
— Да нет же, два часа, — пытался я объяснить по возможности спокойней.
— Не может быть! Вы были два часа назад на улице? Свободным? не верю!
— Дело ваше. Но это так, — отвечал я. — Но по чему это так удивляет вас? Что тут особенного?
— Но ведь я два года!.. здесь, в этой камере! И я два года не видел никого, кроме следователя!
Настала моя очередь удивляться.
— Два года? И вы не знаете, что произошло за два года в стране и в мире?
— Конечно, не знаю! Почему они кинули вас ко мне? Говорите быстрей новости! Это ошибка, вас сейчас заберут!